Сканирование: Янко Слава (библиотека Fort / Da) yanko_slava@yahoo.com  | | http://yanko.lib.ru/ ||

зеркалоhttp://members.fortunecity.com/slavaaa/ya.html
||
http://yankos.chat.ru/ya.html | Icq# 75088656

update 27.10.01

 

милан кундера

смешные любови

Уменьшить

 

Санкт-Петербург Издательство «Азбука» 2001

УДК 82/89 К 91

Smesne Lasky © Milan Kundera, 1968

Перевод с чешского Н. Шульгиной Оформление Вадима Пожидаева

К91

Кундера М.

Смешные любови: Рассказы / Пер. с чеш. Н. Шульгиной. - СПб.: Азбука, 2001. - 288 с.

ISBN 5-267-00473-1

В книгу Милана Кундеры «Смешные любови» вошли рассказы, написанные в Чехии в 1959—1968 гг. Они яви­лись отправной точкой кундеровской прозы, в особенности его знаменитых романов «Невыносимая легкость бытия», «Бессмертие» и других.

ISBN 5-267-00473-1

© Н. Шульгина, перевод, 2001 © «Азбука», 2001

 

НИКТО НЕ СТАНЕТ СМЕЯТЬСЯ.. 1

ЗОЛОТОЕ ЯБЛОКО ВЕЧНОГО ЖЕЛАНИЯ.. 15

ЛОЖНЫЙ АВТОСТОП.. 24

СИМПОЗИУМ... 32

ПУСТЬ СТАРЫЕ ПОКОЙНИКИ УСТУПЯТ МЕСТО МОЛОДЫМ ПОКОЙНИКАМ... 48

ДОКТОР ГАВЕЛ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ.. 56

ЭДУАРД И БОГ.. 69

 

смешные любови

рассказы

оглавление

 

НИКТО НЕ СТАНЕТ СМЕЯТЬСЯ ....    7

ЗОЛОТОЕ ЯБЛОКО ВЕЧНОГО ЖЕЛАНИЯ  ....................  53

ЛОЖНЫЙ АВТОСТОП   ...........  81

СИМПОЗИУМ   ................ .111

ПУСТЬ СТАРЫЕ ПОКОЙНИКИ УСТУПЯТ МЕСТО МОЛОДЫМ ПОКОЙНИКАМ ................ 167

ДОКТОР ГАВЕЛ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ ...................... 195

ЭДУАРД И БОГ   ................ 239

В книге сохранены особенности пунктуации автора

НИКТО НЕ СТАНЕТ СМЕЯТЬСЯ

1

- Налей мне еще сливянки, — сказала Клара, и я выполнил ее просьбу. По­вод распить бутылочку был вовсе не из ряда вон выходящим, но все-таки был: в этот день я получил сравни­тельно сносный гонорар за послед­нюю часть своего эссе, опубликован­ного с продолжением в нескольких номерах специального журнала по изобразительному искусству.

Уже тот факт, что эссе вышло в свет, казался чудом. Все, что я ут­верждал в нем, носило характер ост­ро полемический. Моя работа, пона-

9

чалу отвергнутая журналом «Изобразительная мысль», чьи редакторы седобороды и осмотри­тельны, впоследствии была напечатана в ме­нее объемном, конкурирующем с «Изобрази­тельной мыслью» издании, сотрудники кото­рого были моложе и опрометчивее.

Гонорар, а вместе с ним и письмо принес мне на факультет почтальон; письмо малозна­чительное; в состоянии свежеобретенной са­монадеянности я едва пробежал его глазами. Однако дома, когда время уже близилось к полуночи, а содержимое бутылки — ко дну, я взял письмо со стола и стал читать с явным намерением повеселиться.

«Уважаемый товарищ и — с Вашего разре­шения — мой коллега! — вслух прочел я Кла­ре. — Прошу Вас извинить меня за то, что я, не имеющий чести знать Вас, осмеливаюсь писать Вам. Обращаюсь к Вам с просьбой: не отказать мне в любезности прочесть прилагае­мую статью. Не будучи знаком с Вами лично, я уважаю Вас как человека, чьи взгляды, суж­дения и выводы столь удивили меня своим совпадением с результатами моего собствен­ного исследования, что я был просто потря­сен. Так, например, при всем моем преклоне­нии перед Вашими суждениями в плане срав­нительного анализа, которым Вы, вероятно, владеете лучше меня, я категорически утверж­даю, что к мысли о том, что чешское искусст­во всегда было близко народу, я пришел до того, как прочел Вашу работу. Я мог бы это легко доказать, ибо, помимо прочего, распола­гаю и свидетелями. Но это только так, к слову

10

сказать, ибо Ваш труд...» — тут следовал еще ряд дифирамбов в адрес моей персоны, а за­тем просьба: не согласился бы я, дескать, на­писать на его статью рецензию, а точнее, от­зыв для «Изобразительной мысли», где дан­ная статья уже более полугода лежит без движения. Моя рецензия, насколько ему из­вестно, может оказаться решающей, а потому я для него, автора этих строк, единственная надежда, единственный огонек в поглотившей его непроглядной тьме.

Мы, конечно, не преминули посмеяться над паном Затурецким, чье высокородное имя нас буквально зачаровывало; однако наши шутки были вполне благодушными, поскольку фи­миам, который он курил мне, особенно в со­четании с превосходной сливянкой, смягчал меня. Смягчал настолько, что в те незабвен­ные минуты я возлюбил весь мир. И в этом огромном мире — прежде всего Клару. Уже хотя бы потому, что она сидела напротив ме­ня, тогда как остальной мир был скрыт за сте­нами моей мансарды в пражских Вршовицах. И не имея возможности чем-то одарить тот, большой мир, я одаривал Клару. По крайней мере — обещаниями.

Клара была девушкой двадцати лет от роду, из хорошей семьи. Да что там из хорошей — из отличной семьи! Папочка, бывший дирек­тор банка, как представитель крупной буржуа­зии в пятидесятом году был выслан в отдален­ную от Праги деревню Челаковице. Доченька по злой воле кадровиков работала швеей в большой мастерской пражской фабрики мод-

11

ной одежды. Сейчас я сидел против нее и лез из кожи вон, чтобы снискать ее благосклон­ность хотя бы тем, что легковесно расписывал ей преимущества будущей работы, на которую я обещал устроить ее с помощью моих друзей. Невозможно, убеждал я ее, чтобы такая пре­лестная девушка, как она, убивала свою кра­соту, сидя за швейной машиной. Я был полон решимости сделать ее манекенщицей.

Клара не возражала мне, и мы провели ночь в счастливом взаимопонимании.

2

Человек проживает настоящее с завя­занными глазами. Ему дано лишь думать или догадываться, что он живет. И только позднее, когда ему развязывают глаза, он, оглядываясь на прошлое, осознает, как он жил и в чем был смысл этой жизни.

В тот вечер я думал, что пью за свои успе­хи, и вовсе не предполагал, что это торжест­венный вернисаж моих закатов.

А так как я ничего не предполагал, то и проснулся утром в отличном настроении, взял в постель статью, приложенную к письму, и, пока Клара блаженно посапывала рядом, с ве­селым равнодушием приступил к чтению.

Статья, озаглавленная «Миколаш Алеш, ма­стер чешского рисунка», не стоила даже того получаса рассеянного внимания, что я ей уде­лил. Это было беспорядочное нагромождение банальностей без всякого представления о ло-

12

гической связи, без малейшей честолюбивой попытки разбавить их хоть какой-нибудь соб­ственной мыслью.

Мне стало совершенно ясно, что статья эта — несусветная чушь. Кстати, доктор Калоусек, редактор «Изобразительной мысли» (в сущности, человек малоприятный), в тот же день подтвердил это; позвонив мне на факуль­тет, он сказал: «Ну как, получил трактат это­го самого пана Затурецкого?.. Тогда напиши. Уже пятеро рецензентов зарубили ее, а он ни­как не угомонится, теперь решил, что единст­венный настоящий спец — это ты. Напиши в двух словах, что это полная дребедень, ты это умеешь, язвительности тебе не занимать, тогда уж он оставит нас в покое».

Тут что-то во мне воспротивилось: почему, собственно, я должен быть палачом пана За-турецкого? Я что, получаю за это редактор­скую зарплату? К тому же я прекрасно по­мнил, что именно в «Изобразительной мыс­ли» из осторожности завернули мою статью; зато имя пана Затурецкого крепко увязыва­лось для меня с Кларой, сливянкой и восхи­тительным вечером. И наконец — не стану от­рицать, это же вполне по-человечески, — и од­ного пальца мне было бы достаточно, чтобы сосчитать тех, кто полагает меня «настоящим спецом»; так чего ради терять мне и этого единственного?

Я закончил разговор с Калоусеком какой-то невнятной остротой, которую он мог счесть обещанием, а я — всего лишь уверткой, и по­весил трубку, будучи твердо уверен, что ре-

13

цензию на пана Затурецкого не напишу ни­когда.

И вместо рецензии я, вынув из ящика сто­ла почтовую бумагу, написал пану Затурецкому письмо, в котором, обойдя какую бы то ни было оценку его работы, извинился и со­общил, что мои взгляды на живопись девят­надцатого века считаются порочными и дерз­кими, и потому мое мнение — особенно в редакции «Изобразительной мысли» — могло бы скорее навредить делу, чем поспособство­вать; при этом я обволок пана Затурецкого таким дружелюбным многословием, что труд­но было бы не усмотреть в нем моего распо­ложения.

Стоило мне опустить письмо в почтовый ящик, как я тотчас забыл о пане Затурецком. Зато пан Затурецкий не забыл обо мне.

3

В один прекрасный день, только я закончил лекцию — в институте я веду курс истории живописи, — в дверь аудитории по­стучала наша секретарша, пани Мария, при­ветливая пожилая дама, что нередко варит мне кофе и избавляет от нежеланных женских телефонных звонков. Заглянув в дверь, она объявила, что меня дожидается неизвестный господин.

Мужчины не вызывают во мне страха, и я, попрощавшись со студентами, бодро-весело вышел в коридор. Низкорослый человечек в

14

поношенном черном костюме и белой рубаш­ке поклонился мне и весьма учтиво сообщил, что он — Затурецкий.

Я пригласил его в свободную комнату и, предложив кресло, учтиво завел с ним непри­нужденный разговор обо всем на свете, о том, какое нынче в Праге мерзкое лето и какими выставками она нас балует. Пан Затурецкий вежливо поддакивал моему трепу, однако каж­дое мое слово стремился тотчас увязать со своей статьей о Миколаше Алеше, пролегшей между нами в своей незримой субстанции, точ­но неустранимый магнит.

— Ничто не доставило бы мне такого удо­вольствия, как рецензия на вашу работу, но я уже объяснил вам в письме, что меня нигде не считают специалистом по чешскому искусству девятнадцатого века и, кроме того, я некото­рым образом не в ладах с редакцией «Изобра­зительной мысли»; там числят меня закончен­ным модернистом, и мой положительный от­зыв мог бы только навредить вам.

— О, вы слишком скромны, — сказал пан Затурецкий, — вы такой знаток, как вы може­те столь мрачно оценивать свое положение! В редакции мне сказали, что все зависит от вашего отзыва. Если вы одобрите мою работу, ее напечатают. Вы моя единственная надежда. Эта работа — результат трехлетнего труда. Ее судьба в ваших руках.

Как легкомысленно и неумело возводишь порой стены своих отговорок! Я не знал, что и ответить пану Затурецкому. Невольно взгля­нув ему в лицо, я узрел не только маленькие

15

старинные невинные очечки, уставленные на меня, но и мощную, глубокую поперечную морщину на лбу. В короткий миг ясновидения по моей спине пробежали мурашки: морщина, упрямая в своей сосредоточенности, выдавала не только мыслительные потуги, терзавшие ее обладателя, когда он размышлял над рисунка­ми Миколаша Алеша, но и недюжинные воле­вые способности. Утратив присутствие духа, я не нашел ни одной толковой отговорки. Я точ­но знал, что отзыва не напишу, но знал и то, что у меня нет сил сказать об этом прямо в умоляющие глаза человечка.

Расплывшись в улыбке, я пообещал ему что-то неопределенное. Пан Затурецкий поблаго­дарил меня и сказал, что вскоре опять зай­дет — справиться. Я простился с ним, расточая улыбки.

Спустя несколько дней он и вправду при­шел. Я ловко увильнул от него, но на следую­щий день, как мне доложили, он вновь искал меня на факультете. Я понял, что дело швах, и попросил пани Марию принять необходи­мые меры предосторожности.

— Марженка, будьте так добры, если еще когда-нибудь будет меня спрашивать этот гос­подин, скажите ему, что я уехал в научную командировку в Германию и вернусь лишь че­рез месяц. И учтите, пожалуйста: как извест­но, мои лекции бывают по вторникам и сре­дам. Но я тайком перенесу их на четверг и пятницу. Знать об этом будут только студен­ты, и никто больше; расписание же оставьте прежним. Я ухожу в подполье.

16

4

Пан Затурецкий и правда вскоре опять заявился на факультет, чтобы разыскать меня, и пришел в отчаяние, узнав от секре­тарши, что я уехал в Германию. «Невозмож­но! Пан ассистент должен написать на ме­ня рецензию! Как он мог взять и уехать?» — «Не знаю, — сказала пани Мария, — но через месяц он должен вернуться». — «Еще целый месяц... — простонал пан Затурецкий. — А нет ли у вас его немецкого адреса?» — «Нет», — ответила пани Мария.

Итак, впереди у меня был месяц покоя.

Однако месяц пробежал быстрее, чем я по­лагал, и в канцелярии уже снова возник пан Затурецкий. «Нет, он еще не вернулся»,— сказала ему пани Мария, однако, встретив ме­ня чуть позже, настоятельно попросила: «Этот ваш недоросток опять притащился, что те­перь прикажете ему говорить?» — «Скажите ему, Марженка, что в Германии я подхватил желтуху и лежу в Йене в больнице!» — «В больнице! — вскричал пан Затурецкий в ответ на очередную отговорку Марженки. — Невоз­можно! Пан ассистент должен же наконец написать на меня рецензию!» — «Пан Зату­рецкий, — укоризненно сказала секретарша, — пан ассистент серьезно болен и лежит где-то на чужбине, а вы думаете только о своей ре­цензии». Пан Затурецкий, ссутулившись, уда­лился, но через две недели пожаловал в кан­целярию снова: «Я послал пану ассистенту в Йену на адрес больницы заказное письмо,

17

но оно пришло обратно». — «Ваш недоросток сведет меня с ума, — сказала мне на следую­щий день пани Мария. — Не сердитесь на ме­ня. Что мне было ему сказать? Сказала, что вы уже вернулись. Управляйтесь с ним сами».

На пани Марию я и не думал сердиться. Она сделала все, что могла. Я знал, что я не­уловим. Я жил исключительно в подполье. По четвергам и пятницам тайком читал лек­ции, по вторникам и средам тайком ежился в подъезде противоположного дома и млел от радости, видя, как перед институтом торчит пан Затурецкий и ждет, когда же наконец я выйду на улицу. Я решил было надеть коте­лок и приклеить бороду и усы, представляя себя то Шерлоком Холмсом, то замаскирован­ным Джеком Потрошителем, а то бредущим по городу Невидимкой; я казался себе просто мальчишкой.

В конце концов пану Затурецкому надоело подкарауливать меня, и он пошел в атаку на пани Марию: «Когда, собственно, товарищ ас­систент читает лекцию?» — «Взгляните, по­жалуйста, на расписание», — сказала пани Мария, кивнув на стену, где на большой, раз­деленной на четыре части доске с завидной наглядностью были расписаны все занятия.

— Это мне известно, — не поддавшись на провокацию, заявил пан Затурецкий. — Одна­ко товарищ ассистент ни по вторникам, ни по средам не читает здесь лекций. Он что, чис­лится больным?

— Нет, — в растерянности сказала пани Мария.

18

Вот тут-то недоросток и налетел на нее: по­прекнул неразберихой в расписании, поиронизировал насчет того, что ей и невдомек, где и когда тот или иной преподаватель читает лек­цию. Объявил, что пожалуется на нее. Кричал. Сообщил, что пожалуется и на товарища ас­систента, который не читает лекций, хотя чи­тать их обязан. Спросил, на месте ли ректор.

Ректор, увы, был на месте.

Пан Затурецкий, постучав к нему в дверь, вошел. Минут через десять вернулся в канце­лярию и со всей строгостью спросил у пани Марии мой домашний адрес.

— Литомишль, Скальникова, двадцать.

— Как это, Литомишль?

— В Праге у пана ассистента лишь времен­ное жилье, и он не разрешает давать адрес...

— Я требую дать мне адрес пражской квар­тиры товарища ассистента, — кричал недорос­ток дрожащим голосом.

Пани Мария вконец растерялась. Она дала ему адрес моей мансарды, моего жалкого убе­жища, моей сладкой норы, в которой мне предстояло быть пойманным с поличным.

5

И то правда: постоянное мое жилье — в Литомишле; там мама, друзья и воспомина­ния об отце; когда удается, я покидаю Прагу и работаю дома, в маленькой маминой квартир­ке. Так уж случилось, что мамину квартиру я формально считаю своим постоянным местом

19

жительства и в Праге не удосужился обзаве­стись даже приличной холостяцкой квартирой, что было бы естественно, а жил в Вршовицах, снимая маленькую, абсолютно изолированную мансарду, наличие которой я, по возможности, утаивал и нигде не оглашал уже хотя бы во из­бежание случайных встреч непрошеных гостей с моими мимолетными сожительницами или визитершами.

Не стану отрицать, что именно по этой при­чине в доме обо мне ходили далеко не лучшие толки. Кроме того, на время моих литомишльских отлучек я не раз предоставлял комнатуш­ку в распоряжение своих приятелей, которые резвились там вовсю и ночи напролет никому в доме не давали спать. Все это до того возмуща­ло некоторых жильцов, что они затеяли против меня тихую войну, выражавшуюся подчас в ха­рактеристиках уличного комитета и даже в од­ной жалобе, направленной в жилищную управу.

В тот год, о котором идет речь, Клара ре­шила, что ездить на работу откуда-то из Челаковиц слишком утомительно, и стала но­чевать у меня. Сперва робко и в виде исклю­чения, потом принесла ко мне одно платье, потом еще несколько, и вскоре два моих кос­тюма убого жались в углу шкафа, а моя ком­натушка превратилась в дамский салон.

Мне нравилась Клара; она была красива; люди, к моему удовольствию, оглядывались на нас, когда мы вместе шли по улице; она была по меньшей мере лет на тринадцать мо­ложе, что возвышало меня в глазах студентов; короче, у меня была тысяча причин не расста-

20

ваться с ней. Но обнародовать, что она живет у меня, я не хотел. Боялся молвы и сплетен в доме; боялся, что тем самым пострадает хозя­ин квартиры, милый старый человек, который умел быть корректным и не лезть в душу; бо­ялся, как бы в одно прекрасное утро ему не пришлось заявиться ко мне и с тяжелым серд­цем попросить — ради его доброго имени — выставить барышню за дверь.

Вот почему Кларе было строго-настрого при­казано никому не открывать.

В тот день она была дома одна. Ярко светило солнце, и в мансарде было довольно душно. Раздетая догола, она лежала на моей тахте и от­сутствующим взглядом блуждала по потолку.

Вдруг раздался стук в дверь.

Клару это ничуть не встревожило. В мансар­де не было звонка, и всем посетителям прихо­дилось стучать. Не обращая внимания на шум, она продолжала неотрывно смотреть в пото­лок. Но стук не прекращался, напротив, уси­ливался с размеренной и непостижимой на­стойчивостью. Клару охватило беспокойство; она представила себе, что за дверью стоит че­ловек, который сперва медленно и многозначи­тельно отвернет перед ней лацкан пиджака, а потом грубо накинется на нее: почему-де она не открывает, что утаивает и прописана ли она в этом доме. Она вдруг почувствовала себя ви­новатой; оторвав взгляд от потолка, торопливо стала искать брошенное где-то платье. Но стук был таким настойчивым, что она впопыхах не нашла ничего, кроме моего плаща-болоньи. Надев его, открыла дверь.

21

Но за дверью вместо злобного, пронырливо­го лица увидела лишь маленького человечка, поклонившегося ей. «Пан ассистент дома?» — «Нет, его нет дома...» — «Жаль, — сказал че­ловечек и извинился за вторжение. — Дело в том, что пан ассистент должен написать на ме­ня рецензию. Он обещал, а дело больше не терпит. Если позволите, я хотя бы оставлю ему записку».

Клара дала человечку бумагу и ручку, и ве­чером я прочел, что судьба статьи о Миколаше Алеше исключительно в моих руках, что пан Затурецкий с глубоким почтением ожи­дает моей рецензии и что постарается снова найти меня на факультете.

6

На другой день пани Мария поведа­ла мне о том, как пан Затурецкий угрожал ей, как, накричав на нее, пошел жаловаться; голос у нее дрожал, она чуть не плакала; во мне за­кипела злость. Я прекрасно понимал, что сек­ретарша, до сих пор смеявшаяся над моей иг­рой в прятки (хотя голову даю на отсечение, что смеялась она скорее из симпатии ко мне, чем если бы это действительно ее забавляло), чувствует себя теперь оскорбленной и причи­ну своих неприятностей, естественно, видит во мне. А когда к этому прибавились еще и раскрытая тайна моей мансарды, нескончае­мый стук в дверь и тревога Клары, моя злость переросла в сущую ярость.

22

Но именно в ту минуту, когда я, разъяренный, метался по канцелярии пани Марии, кусая губы, орал и помышлял о мщении, распахнулacь дверь и на пороге возник пан Затурецкий.  Когда он увидел меня, лицо его осветилось счастьем. Он поклонился, поздоровался.

Да, он явился преждевременно, явился чуть раньше, чем я успел продумать свою месть.

Он спросил меня, получил ли я вчера его записку.

Я молчал.

Он повторил вопрос.

— Получил, — сказал я.

— И вы, надеюсь, напишете эту рецензию?

Передо мной стоял хилый, упрямый, прося­щий человечек; я видел поперечную морщину, прочертившую на его лбу линию одной-единственной страсти; вглядываясь в эту незамысло­ватую прямую, я понял, что эта линия опреде­ляется двумя точками: моей рецензией и его статьей; что в его жизни, кроме этой маниакаль­ной прямой, нет иного прегрешения, все осталь­ное — сплошная аскеза святого. И тут меня осе­нила спасительная злонамеренная мысль.

— Думается, вам должно быть ясно, что по­сле вчерашнего происшествия мне не о чем с вами разговаривать, — сказал я.

— Не понимаю вас.

— Не ломайте комедию. Она рассказала мне все. Вы напрасно отпираетесь.

— Не понимаю вас, — проговорил недорос­ток снова, но на этот раз уже решительнее.

Я перешел на добродушный, можно сказать, дружеский тон: — Послушайте, пан Затурец-

23

кий, я не стану вас ни в чем упрекать. Я ведь тоже любитель женщин и вполне понимаю вас. На вашем месте и я бы стал домогаться такой красивой девушки, окажись я с ней на­едине в квартире, да еще при том, что под болоньей она была совершенно голой.

— Это оскорбление, — побледнев, прогово­рил недоросток.

— Нет, это правда, пан Затурецкий.

— Это вам сказала та дама?

— У нее нет от меня секретов.

— Товарищ ассистент, это оскорбление. Я же­натый человек! У меня жена! У меня дети! — Че­ловечек сделал шаг вперед, под его натиском мне даже пришлось отступить.

— Тем хуже, пан Затурецкий.

— Что значит это ваше «тем хуже»?

— А то, что если вы человек женатый, ваше женолюбие — отягчающее обстоятель­ство.

— Возьмите свои слова обратно! — угрожаю­ще произнес пан Затурецкий.

— Что ж, ладно, — допустил я. — Брак не всегда отягчающее обстоятельство для жено­люба. Иной раз, напротив, он может быть и оправданием. Но не в этом суть. Я же вам уже сказал, что вовсе не сержусь на вас и даже вполне вас понимаю. Не понимаю вас лишь в одном: как можно от человека, чьей жены вы домогаетесь, требовать еще и рецензию.

— Товарищ ассистент! Эту рецензию просит у вас доктор Калоусек, редактор журнала Ака­демии наук «Изобразительная мысль». И эту рецензию вы должны написать!

24

— Рецензия или жена. И то и другое вы не посмеете требовать.

— Что вы себе позволяете, товарищ! — крик­нул мне охваченный гневом пан Затурецкий.

Невероятное дело: у меня вдруг возникло ощущение, что пан Затурецкий и вправду хо­тел соблазнить мою Клару. Я вскипел и ска­зал: — И вы осмеливаетесь так разговаривать со мной? Вы, кто обязан был бы здесь, в при­сутствии пани секретарши, передо мной изви­ниться?

Я повернулся к пану Затурецкому спиной, и он, вконец выведенный из себя, нетвердым шагом вышел из канцелярии.

— Вот так, — сказал я, переведя дух, точно после тяжелого победного боя. — Уж теперь он не станет требовать от меня рецензию, — уверил я пани Марию.

Она улыбнулась, а чуть погодя спросила: — А почему, собственно, вы так не хотите напи­сать для него эту рецензию?

— А потому, Марженка, что его работа сплошная белиберда.

— Тогда почему бы вам в этой рецензии так и не написать, что это сплошная белиберда?

— А зачем мне это писать? Зачем наживать себе врагов?

Пани Мария посмотрела на меня со снисходи­тельной улыбкой; в эту минуту открылась дверь и вошел пан Затурецкий со вскинутой рукой:

— Не я! Вы должны будете передо мной извиниться!

Выкрикнув это дрожащим голосом, он снова исчез.

25

7

Не помню точно, в тот день или двумя-тремя днями позже, мы нашли в нашем почтовом ящике конверт без адреса. Письмо, написанное тяжелым, корявым почерком, гла­сило: «Уважаемая! Приходите ко мне в воскре­сенье по поводу оскорбления, нанесенного мо­ему мужу. Весь день буду дома. Если вы не яви­тесь, мне придется принять необходимые меры. Анна Затурецкая, Прага 3, Далимилова, 14».

Клара пришла в ужас, стала что-то говорить о моей вине. Махнув рукой, я заявил, что смысл жизни в том, чтобы увеселяться ею, и если жизнь для этого слишком ленива, нам ни­чего не остается, как немного подтолкнуть ее. Человеку приходится неустанно оседлывать свои приключения, этих быстроногих кобылок, без которых он ползал бы в пыли, точно уста­лый пехотинец. Когда Клара заявила мне, что лично она никаких приключений оседлывать не собирается, я уверил ее, что ни с пани За-турецкой, да и ни с паном Затурецким она больше не встретится, а приключение, в седло которого я вскочил, осилю играючи сам.

Утром, когда мы выходили из дому, нас ос­тановил дворник. Дворник не враг мне. Когда-то я ловко подмазал его полсотней и с тех пор пребывал в приятном убеждении, что он при­учился закрывать на все глаза и не подливать масла в огонь, который разжигают против ме­ня мои недруги.

— Вчерась тут вас спрашивали двое, — до­ложил он.

26

— Какие двое?

— Такой махонький да с теткой.

— А как выглядела эта тетка?

— На две головы выше его. Страсть до чего прыткая. Строгая баба. Про все выспрашива­ла. — Дворник обратился к Кларе. — Особли­во про вас. Кто такая и как, мол, зовут.

— Господи, и что же вы ей сказали?

— Что мне говорить! Нешто я знаю, кто к пану ассистенту ходит? Сказал, что к нему кажный вечер разные ходют.

— Молодец, — сказал я, вытягивая из кар­мана десятку. — Только так держать!

— Не волнуйся, — сказал я Кларе чуть пого­дя. — В воскресенье никуда не пойдешь. И ни­кто тебя искать не станет.

И настало воскресенье, после него — поне­дельник, вторник, среда; ничего, полная тиши­на. «Вот видишь», — сказал я Кларе.

Потом наступил четверг. На очередной под­польной лекции я рассказывал студентам, как молодые фовисты горячо и в бескорыстном еди­нодушии освобождали цвет от прежней импрес­сионистской описательности, когда в дверь вдруг просунулась пани Мария и шепотом доло­жила мне: «Пришла жена этого Затурецкого».— «Но меня же нет здесь, — говорю я,— покажите ей расписание!» — Но пани Мария покачала го­ловой: «Я так и сказала ей, но она заглянула к вам в кабинет и на вешалке увидела ваш плащ-болонью. Теперь сидит в коридоре и ждет».

Тупиковое положение для меня — источник самых ярких вспышек вдохновения. Я обра­тился к своему любимому студенту:

27

— Будьте любезны, окажите мне небольшую услугу. Пойдите в мой кабинет, наденьте мой плащ и выйдите в нем из института. Одна дама попытается вам доказать, что вы — это я. Но ва­ша задача — любой ценой разубедить ее в этом.

Студент ушел и, вернувшись примерно че­рез четверть часа, сообщил мне, что задача вы­полнена, воздух чист, а дамы и след простыл.

На этот раз победа осталась за мной.

Но затем наступила пятница, и Клара вер­нулась после обеда с работы в жутком вол­нении.

Оказалось, что в этот день заведующий, че­ловек весьма вежливый, обслуживая в уютном салоне мод своих заказчиц, вдруг приоткрыл заднюю дверь, ведущую в мастерскую, где за швейными машинами вместе с моей Кларой трудились еще пятнадцать портних, и крик­нул: — Кто-нибудь проживает на Замецкой, пять?

Клара прекрасно поняла, о ком идет речь: Замецкая, 5, — мой адрес. Однако хорошо усвоен­ные уроки осторожности удержали ее от при­знания: да, правда, она живет у меня незаконно, но кому до этого дело? «О том ей и толкую», — сказал вежливый заведующий, когда ни одна из портних не откликнулась, и вышел. Позже Клара узнала, что какой-то строгий женский голос по телефону потребовал от него просмот­реть адреса всех мастериц и минут пятнадцать уверял, что на фабрике должна работать жен­щина, проживающая на Замецкой, пять.

Тень пани Затурецкой легла на нашу идил­лическую мансарду.

28

— Но как она могла разнюхать, где ты ра­ботаешь? Ведь здесь в доме никто о тебе ни­чего не знает! — восклицал я.

Да, в самом деле я считал, что никто ничего не знает про нас. Я был тем чудаком, кто думает, будто живет неприметно за высокой стеной, но при этом совершенно упускает из виду одну ма­ленькую деталь: эта стена из прозрачного стекла.

Я подкупал дворника, лишь бы он не бол­тал, что у меня живет Клара, мучил ее, требуя вести себя неприметно и не высовываться, то­гда как о ней знал весь дом. Достаточно было ей как-то раз завязать с жиличкой с третьего этажа неосмотрительный разговор, и уже ста­ло известно, где она работает.

Даже не осознавая того, мы давно жили у всех на виду. Потаенным для наших преследователей оставалось лишь Кларино имя. Эта тайна была единственным и последним прикрытием, пока еще защищавшим нас от пани Затурецкой, всту­пившей в бой с такой последовательностью и методичностью, что меня охватил ужас.

Я понял, что дело принимает серьезный обо­рот, что конь моего приключения оседлан дья­вольски круто.

8

Это случилось в пятницу. А в суббо­ту Клара пришла с работы и вовсе дрожа от страха. Произошло вот что:

Пани Затурецкая отправилась со своим му­жем на предприятие, куда звонила днем рань-

29

ше, и потребовала от товарища заведующего разрешить ей с мужем пройти в мастерскую и осмотреть лица всех присутствующих порт­них. Хотя просьба и удивила заведующего, но у пани Затурецкой был такой вид, что отка­зать ей представилось ему невозможным. Она говорила что-то туманное об оскорблении, о загубленной жизни и о суде. Пан Затурецкий стоял рядом и хмуро молчал.

Итак, их ввели в мастерскую. Модистки рав­нодушно подняли головы, а Клара, узнав ма­ленького человечка, побледнела и с принужден­ной непринужденностью продолжала работать.

«Милости прошу», — насмешливо кивнул вежливый заведующий супружеской чете. Па­ни Затурецкая, поняв, что должна взять дело в свои руки, подтолкнула мужа: «Так смот­ри же!» Пан Затурецкий, подняв угрюмый взгляд, обвел им мастерскую. «Какая же из них?» — шепотом спросила пани Затурецкая.

Пан Затурецкий, по всей вероятности, да­же в очечках видел не настолько остро, чтобы осмотреть большое помещение, которое к то­му же плохо поддавалось обозрению: горы на­бросанного хлама, платья, свисающие с длин­ных горизонтальных перекладин, неугомон­ные мастерицы, сидевшие не лицом к двери, а бог весть в каких позах: они то вертелись на стульях, то, на минуту присев, снова вставали и невольно отворачивали лица. Ему пришлось обойти всех, чтобы не пропустить ни одной.

Женщины, заметив, что их разглядывает ка­кой-то тип, причем весьма неказистый и не­привлекательный, ощутили в глубине своих

30

чутких душ что-то вроде унижения: начался тихий ропот, посыпались насмешки. А одна из них, молодая крепкая девушка, не сдержав­шись, и вовсе выпалила: — Он по всей Праге ищет ту стерву, что его обрюхатила!

На супругов обрушился громкий, грубова­тый женский хохот, под его шквалом они сто­яли робкие и неприступные, с каким-то пора­зительным достоинством.

— Пани мамаша, — снова подала голос раз­вязная девушка, — вы плохо следите за своим сыночком! Такого очаровашку я бы на вашем месте вообще не выпускала из дому!

— Смотри в оба, — шепнула пани Затурец­кая мужу, и он угрюмо и испуганно двинулся дальше, шаг за шагом, словно шел узкой улоч­кой под градом оскорблений и ударов, но все же шел твердо, не пропуская ни одного жен­ского лица.

Заведующий не переставал безучастно улы­баться; он знал своих женщин и понимал, что с ними каши не сваришь; делая вид, что не слы­шит их гвалта, спросил пана Затурецкого: — А как, собственно, та женщина выглядела?

Пан Затурецкий, повернувшись к заведую­щему, медленно и серьезно сказал: — Она бы­ла красивой... была очень красивой...

Клара тем временем, склонив голову, жалась в уголке мастерской, выделяясь среди расша­лившихся женщин своей взволнованностью и усердной работой. Ах, как скверно она изобра­жала неприметность и невзрачность! И пан За­турецкий, находясь уже в двух шагах от нее, вот-вот должен был заглянуть ей в лицо.

31

— Если вы только и помните, что она была красива, этого мало, — сказал пану Затурецкому вежливый заведующий. — Красивых жен­щин полно. Она была маленькая или высокая?

— Высокая, — сказал пан Затурецкий.

— Брюнетка или блондинка?

— Блондинка! — чуть подумав, сказал пан Затурецкий.

Эта часть рассказа может служить притчей о силе красоты. Пан Затурецкий, впервые уви­дев у меня Клару, был так ослеплен, что по сути даже не видел ее. Клара сотворила перед его взором некую непроницаемую завесу. Заве­су света, за которой она была скрыта, словно за вуалью.

А ведь Клара не была ни высокой, ни блон­динкой. Это лишь внутреннее величие красоты наделило ее в глазах пана Затурецкого види­мостью физического величия. А свет, излучае­мый красотой, наделил ее волосы видимостью золотистости.

И вот, когда маленький человечек дошел наконец до угла мастерской, где в своем ко­ричневом рабочем балахоне сидела, судорож­но склонясь над какой-то раскроенной юбкой, Клара, он ее не узнал. Не узнал потому, что никогда ее не видел.

9

Когда Клара несвязно и без должной внятности поведала мне о случившемся, я вос­кликнул: — Нам повезло!

32

Но она, всхлипывая, накинулась на меня: — Как это повезло? Не раскрыли меня сегодня, раскроют завтра.

— Хотел бы я знать — как.

— Придут за мной сюда, к тебе.

— Я никого сюда не впущу.

— А если на меня наведут полицию? Или прижмут тебя и вытянут, кто я? Она говорила что-то о суде, обвиняла меня в оскорблении мужа.

— Господи, да там посмеются над ними: ведь все это была шутка, розыгрыш.

— Сейчас не время для шуток, сейчас все принимается всерьез; скажут, что я преднаме­ренно хотела его опорочить. Разве кто-нибудь поверит, взглянув на него, что он действитель­но мог приставать к женщине?

— Ты права, Клара, — сказал я, — кто знает, может, тебя и посадят. Но подумай, Карел Гавличек-Боровский тоже сидел в тюрьме, а как высоко взлетел: тебе даже в школе при­шлось его проходить.

— Не болтай чушь, — сказала Клара, — ты же знаешь, что я и так вишу на волоске, а если предстану перед уголовной комиссией и это просочится в характеристику — мне уж ни­когда не выбраться из мастерской. А кстати, хотелось бы знать, как обстоят дела с обещан­ным местом манекенщицы? Ведь теперь я и спать у тебя не могу, буду бояться, что придут за мной, сегодня же поеду в Челаковице... - Вот таким был один разговор.

А другой состоялся днем после заседания кафедры.

33

Заведующий кафедрой, убеленный седина­ми искусствовед и умный человек, пригласил меня в свой кабинет.

— Публикация работы не принесла вам осо­бой пользы, это вы, надеюсь, знаете? — сказал он мне.

— Да, знаю, — ответил я.

— Только ленивый не принимает ее на свой счет. А ректор и вовсе думает, что это прямой выпад против него.

— Что тут поделаешь! — сказал я.

— Ничего, — сказал профессор, — но у вас истек трехлетний срок ассистентской долж­ности, и на нее объявлен конкурс. Конечно, обычно принято отдавать предпочтение тому, кто уже преподает в институте, но уверены ли вы, что комиссия в данном случае этой тради­ции не нарушит? Однако не об этом я соби­рался говорить. До сих пор считалось, что вы добросовестный преподаватель, пользующий­ся любовью студентов и кое-чему их научив­ший. Но даже на эту свою репутацию вы не можете теперь опереться. Ректор сообщил мне, что три месяца вы вообще не читали лек­ций. Причем без уважительных на то причин. Ведь одного этого было бы достаточно, чтобы вас незамедлительно уволить.

Я стал объяснять профессору, что не про­пустил ни одной лекции, что все это была про­сто шутка, и рассказал всю историю с паном Затурецким и Кларой.

— Хорошо, я вам верю, — сказал профес­сор, — но имеет ли значение, что верю вам я? Сейчас весь институт твердит о том, что вы

34

не занимаетесь со студентами и бездельничае­те. Об этом говорили даже в профкоме, а вче­ра об этом докладывали на коллегии у рек­тора.

— Но почему никто не поговорил прежде всего со мной?

— О чем с вами разговаривать? Им и так все ясно. Сейчас только и обсуждают всю ва­шу деятельность на факультете и ищут связь между вашим прошлым и настоящим.

— Что они могут найти дурного в моем про­шлом? Вы же сами знаете, как я люблю свою работу! Я никогда не филонил! Совесть у меня чиста.

— Любая человеческая жизнь весьма много­значна, — сказал профессор. — Прошлое каж­дого из нас можно в равной мере преподать и как биографию почитаемого государственного деятеля, и как биографию преступника. Взгля­ните на самого себя. Никто не станет отрицать, что вы любили свою работу. Но вы не особен­но светились на собраниях, а если и приходи­ли, то по большей части молчали. Никто доста­точно ясно не представлял себе ваших взгля­дов. Я сам помню, как вы не раз, когда речь шла о серьезных вещах, отпускали вдруг ка­кую-нибудь шутку, чреватую сомнениями. Ко­нечно, об этих сомнениях тут же забывали, но сегодня, извлеченные из прошлого, они вне­запно приобретают определенный смысл. Или же вспомните, как на факультете вас разыс­кивали разные женщины и как вы пытались скрыться от них. Или ваша последняя статья, о которой любой при желании может ска-

35

зать, что она написана с сомнительных пози­ций. Это, конечно, все частности; но стоит взглянуть на них в свете вашего нынешнего проступка, как они вдруг сливаются в единое целое, свидетельствующее о вашем характере и вашей позиции.

— Но что за проступок? — вскричал я. — Кому угодно я могу объяснить, как все было на самом деле: если люди все еще остаются людьми, они только посмеются над этим.

— Что ж, воля ваша. Но знайте, то ли люди перестали быть людьми, то ли у вас было не­верное понятие о людях. Они не станут сме­яться. Если вы объясните им, как все было на самом деле, окажется, что вы не только не ис­полняли своих обязанностей, предписанных вам учебным распорядком, то есть не делали того, что вам положено делать, но, кроме того, еще и читали лекции исподтишка, то есть де­лали то, что делать вам не положено. Выяс­нится к тому же, что и ваша личная жизнь далека от образцовой, что у вас без прописки живет некая молодая особа, а уж это произ­ведет крайне неблагоприятное впечатление на председательницу профкома. Дело примет ог­ласку, и кто знает, какие еще поползут слухи, которые весьма кстати придутся всем тем, ко­го возмущают ваши взгляды, но кто стесняет­ся нападать на вас с открытым забралом.

Я знал, что профессор не хочет меня ни пу­гать, ни обманывать, но, считая его чудаком, старался не поддаваться его скепсису. Скандал с паном Затурецким угнетал меня, но пока еще не утомил. Ведь этого коня я оседлал сам и,

36

стало быть, не могу допустить, чтобы он вырвал у меня из рук вожжи и понес куда ему вздума­ется. Я был готов помериться с ним силами.

И конь не увильнул от борьбы. Когда я при­шел домой, в почтовом ящике меня ждала по­вестка: меня вызывали на собрание уличного комитета.

10

Уличный комитет заседал вокруг длинного стола в какой-то бывшей лавчонке. Седоватый мужчина в очечках, с убегающим подбородком указал мне на стул. Поблагода­рив, я сел, и он, взяв слово, объявил мне, что уличный комитет следит за мной уже долгое время, что им хорошо известно, какой беспоря­дочный образ жизни я веду; что это произво­дит дурное впечатление на окружающих; что жильцы дома уже однажды жаловались на меня, когда шум в моей квартире всю ночь не давал им покоя, и что этого вполне достаточно, чтобы уличный комитет составил обо мне над­лежащее мнение; однако, помимо всего, к ним за помощью обратилась товарищ Затурецкая, супруга научного работника, и сообщила, что еще полгода назад я должен был написать ре­цензию на научную статью ее мужа, но не сде­лал этого, хотя прекрасно знал, что от моего отзыва зависит судьба упомянутой работы.

— Какая еще научная работа! — прервал я мужчину с убегающим подбородком. — Это стряпня из надерганных отовсюду мыслей.

37

— Любопытно, товарищ, — вмешалась в раз­говор изысканно одетая блондинка лет тридца­ти, на лицо которой была (очевидно раз и на­всегда) наклеена сияющая улыбка. — Позволь­те спросить: какая у вас профессия?

— Я занимаюсь теорией изобразительного искусства.

— А товарищ Затурецкий?

— Не знаю. Вероятно, он стремится к чему-то подобному.

— Вот видите, — восторженно обратилась блондинка к собравшимся, — товарищ видит в работнике сходной профессии отнюдь не то­варища, а своего конкурента.

— Разрешите продолжить, — вступил муж­чина с убегающим подбородком. — Товарищ Затурецкая сказала нам, что ее муж зашел к вам в квартиру и встретился там с какой-то женщиной. И та потом якобы оклеветала его, сказав вам, что пан Затурецкий сексуально домогался ее. У товарищ Затурецкой на руках справка, что ее муж на подобные действия не способен. Она хочет знать имя женщины, ого­ворившей ее мужа, и передать дело на рас­смотрение уголовной комиссии национально­го комитета, ибо клевета может нанести мо­ральный и материальный ущерб ее мужу.

Я попытался было спустить на тормозах не­соразмерную остроту этого анекдотичного про­исшествия: — Послушайте, товарищи, — сказал я, — ведь вся эта история выеденного яйца не стоит. Ни о каком моральном и материальном ущербе не может быть и речи. Эта работа на­столько слаба, что я, да и любой другой, не мог

38

бы рекомендовать ее. А если между этой жен­щиной и паном Затурецким возникло какое-то недоразумение, то, полагаю, нет смысла ради этого созывать собрание.

— Что касается наших собраний, товарищ, не ты, по счастью, будешь принимать реше­ния, — срезал меня мужчина с убегающим под­бородком. — И твое теперешнее утверждение, что работа нестоящая, мы можем рассматри­вать не иначе как месть. Товарищ Затурецкая дала нам письмо, которое ты написал по про­чтении его труда.

— Да, в самом деле. Однако в этом письме я ни словом не обмолвился о качестве работы.

— Это правда. Но ты пишешь, что охотно по­мог бы ему; из твоего письма явно следует, что работу товарища Затурецкого ты высоко ста­вишь. А теперь ты заявляешь, что это пустая стряпня. Почему ты уже тогда не написал этого? Почему ты не сказал ему этого прямо в лицо?

— Товарищ с двойным дном, — сказала блон­динка.

Тут в дискуссию вступила пожилая женщи­на с перманентом; она сразу взяла быка за ро­га: — Мы хотели бы от тебя услышать, кто эта женщина, с которой пан Затурецкий встретил­ся в твоем доме?

Я понял, что, видимо, не в моих силах осво­бодить эту нелепицу от ее бессмысленной зна­чимости и что у меня остается единственный выход: сбить их со следа, отвлечь, отвести их от Клары, подобно тому как куропатка уводит рыскающую собаку от своих птенцов, предла­гая взамен себя.

39

— Черт подери, я не помню ее имени, — сказал я.

— Как это не помнишь имя женщины, с ко­торой живешь? — спросила женщина с перма­нентом.

— У вас, товарищ, можно сказать, образцо­во-показательное отношение к женщинам, — сказала блондинка.

— Возможно, я бы и вспомнил, но мне надо подумать. Вы не знаете, когда пан Затурецкий посетил меня?

— Это было... извольте... — Мужчина с убе­гающим подбородком поглядел в свои бума­ги. — Четырнадцатого, в среду, после обеда.

— В среду... четырнадцатого... постойте...— Подперев ладонью голову, я задумался. — Да, да, уже припоминаю. Это была Гелена. — Я видел, как все напряженно уставились на мои губы.

— Гелена... а как дальше?

— Как дальше? Увы, этого я не знаю. С ка­кой стати мне ее об этом спрашивать? Сказать откровенно, я даже не совсем уверен, что ее звали Гелена. Я называл ее так, потому что ее рыжий муж казался мне похожим на Менелая. Произошло это во вторник вечером, познако­мился я с ней в одном винном погребке; когда ее Менелай отошел к стойке пропустить конь­ячку, мне удалось переброситься с ней двумя-тремя словами. На другой день она пришла ко мне и пробыла до вечера. Вечером мне при­шлось часа на два покинуть ее — на факуль­тете было собрание. А вернувшись, нашел ее в полном расстройстве: дескать, какой-то му-

40

жичок, заявившийся в дом в мое отсутствие, домогался ее; решив, что я с ним в сговоре, разобиделась и больше слышать обо мне не захотела. Как видите, я даже не успел узнать ее настоящее имя.

— Товарищ, правда или нет все то, что вы говорите, — снова взяла слово блондинка, — но мне кажется совершенно непонятным, как вы воспитываете нашу молодежь. Разве наша жизнь не вдохновляет вас на что-то другое, кроме попоек и распутства с женщинами? Что ж, можем вас уверить, что нам придется вы­сказать свое мнение в соответствующих ин­станциях.

— Дворник ни о какой Гелене и словом не обмолвился, — встряла в разговор пожилая дама с перманентом. — Но он доложил нам, что у тебя уже месяц живет без прописки ка­кая-то девица с фабрики мод. Не забывай, то­варищ, ты снимаешь квартиру! Думаешь, вот так запросто кто-то может жить у тебя? Ду­маешь, ваш дом — бордель? Что ж, не хочешь нам назвать ее имя, милиция уж как-нибудь его установит.

11

Я чувствовал, как почва ускользает у меня из-под ног. На факультете атмосфера неприязни, о которой мне говорил профессор, становилась все ощутимее. Хотя пока еще ни­кто не вызывал меня на соответствующий раз­говор, но там-сям я улавливал какие-то наме-

41

ки, а кое-что из сочувствия выкладывала мне пани Мария: в ее канцелярии преподаватели пили кофе и давали волю своему языку. Через несколько дней должна была заседать кон­курсная комиссия, уже собравшая нужные ха­рактеристики; я на минуту представил себе, как ее члены зачитывают отчет уличной орга­низации, отчет, о котором знаю лишь то, что он тайный и обсуждению не подлежит.

Случаются в жизни ситуации, когда прихо­дится идти на уступки. Когда ты вынужден сдать менее важные позиции во имя сохра­нения более важных. Мне казалось, что этой последней и самой важной позицией является моя любовь. Да, в эти тревожные дни я вдруг начал осознавать, что люблю свою модисточку и крепко привязан к ней.

В тот день я встретился с ней у музея. Нет, не дома. Разве дом оставался еще домом? Разве дом — это помещение со стеклянными стенами? Помещение, охраняемое бинокля­ми? Помещение, в котором приходится пря­тать любимую еще с большей осторожностью, чем контрабанду?

Дома — уже не значило дома. Мы чувствова­ли себя так, словно проникли на чужую терри­торию и могли быть там в любую минуту за­стигнуты с поличным, у нас замирало сердце при звуке шагов в коридоре, мы постоянно ждали, что кто-то постучит в дверь и в этом стуке будет упорствовать. Клара снова стала ез­дить в Челаковице, и у нас уже не возникало желания встречаться даже ненадолго в нашем ставшем чужим доме. Пришлось попросить

42

друга-художника разрешить вечерами пользо­ваться его мастерской. В тот день я впервые по­лучил от нее ключ.

И вот мы с Кларой оказались на Виноградах под высокой крышей, в огромнейшем помеще­нии с одной маленькой кушеткой и широким по­катым окном, откуда видна была вся вечерняя Прага; среди множества картин, прислоненных к стенам, среди беспорядочно и беззаботно раз­бросанного художнического хлама на меня сразу же нахлынули прежние ощущения блаженной свободы. Раскованно усевшись на тахте, я вса­дил штопор в пробку и откупорил бутылку вина. Свободно и весело болтая, я с нетерпением пред­вкушал прекрасный вечер и ночь.

Однако тоска, оставившая меня, всей своей тяжестью придавила Клару.

Я уже упоминал о том, что с некоторых пор Клара, отбросив всякое жеманство, с явной непринужденностью поселилась в моей ман­сарде. Однако теперь, когда мы ненадолго ока­зались в чужой мастерской, она почувствовала себя неловко. Более чем неловко. «Меня это унижает», — сказала она.

— Что тебя унижает? — спросил я.

— Что нам пришлось прийти на какое-то время в чужую квартиру.

— Почему тебя унижает, что нам пришлось прийти на какое-то время в чужую квартиру?

— Потому что в этом есть что-то унизи­тельное.

— У нас не было выбора.

— Да, — ответила она, — но в чужой квар­тире я кажусь себе продажной девкой.

43

— Бог мой, почему ты должна казаться себе продажной девкой в чужой квартире? Девицы легкого поведения по большей части занима­ются своим делом в собственных, а не в чужих квартирах...

Разумными доводами тщетно было проби­вать прочную стену иррациональных чувств, из которых, говорят, соткана душа женщины. Наш разговор с самого начала таил в себе дур­ное предзнаменование.

В тот вечер я рассказал Кларе о том, что говорил мне профессор, что было на уличном комитете, и старался убедить ее, что мы в кон­це концов победим, если будем любить друг друга и будем вместе.

Клара, помолчав немного, сказала, что я сам во всем виноват. «Ты сможешь хотя бы по­мочь мне выбраться из этой пошивочной?»

Я сказал, что теперь ей, возможно, придется немного потерпеть.

— Вот видишь, — сказала Клара, — это бы­ли одни обещания, а в конце концов ты и пальцем не шевельнул. А сама я оттуда не вы­берусь, даже если бы кто-то и захотел мне по­мочь, ведь теперь по твоей же вине характе­ристика у меня будет испорчена.

Я постарался уверить Клару, что история с паном Затурецким не может уж так ей навре­дить.

— Все равно никак не пойму, почему ты не хочешь написать эту рецензию. Если бы ты ее написал, все уладилось бы само собой.

— Поздно, Клара, — сказал я. — Если я на­пишу эту рецензию, скажут, что я зарубаю

44

статью из чувства мести, и станут еще ярост­нее меня атаковать.

— А почему тебе надо ее зарубить? Напиши положительный отзыв.

— Не могу, Клара. Эта работа ни в какие ворота не лезет!

— Подумаешь, какое дело! Почему ты вдруг строишь из себя правдолюбца? Разве это не ложь была, когда ты написал этому недоростку, что в «Изобразительной мысли» твое мнение и в грош не ставят? Или это не ложь, когда ты сказал ему, что он хотел меня совратить? И не ложь ли, когда ты болтал о какой-то Гелене? А уж если ты столько наврал, что тебе стоит со­врать еще раз и дать положительный отзыв? Только так ты и сможешь уладить эту историю.

— Вот что скажу тебе, Клара,— ответил я.— Ты думаешь, что ложь — всего лишь ложь, не более того, и кому-то могло бы показаться, что ты права. Но ты не права. Я могу выду­мывать черт знает что, дурачить людей, устра­ивать всякие розыгрыши, озорничать, но при этом не чувствовать себя лгуном или челове­ком с нечистой совестью; мои враки, если тебе угодно так называть их, — это я сам, в них мое естество, такой ложью я не прикрываюсь, вы­давая себя за кого-то другого, такой ложью я, собственно, говорю правду. Но есть вещи, не терпящие лжи. Это те вещи, до сути которых я дошел, смысл которых я распознал, вещи, которые я люблю и воспринимаю всерьез. Тут не до шуток. Солги я здесь, я унизил бы себя сам, а это свыше моих сил, не требуй от меня этого, это исключено.

45

Мы так и не поняли друг друга.

Но Клару я действительно любил и готов был сделать все, чтобы ей не в чем было ме­ня упрекнуть. На следующий день я написал письмо пани Затурецкой, что жду ее послеза­втра в своем кабинете в два часа пополудни.

12

Верная своей предельной методич­ности, пани Затурецкая постучала в назначен­ный срок с точностью до минуты. Я открыл ей дверь и пригласил войти.

Наконец-то я увидел ее. Это была высокая, очень высокая женщина, с ее крупного просто­народного лица на меня смотрели бледно-голу­бые глаза. «Разденьтесь, пожалуйста», — сказал я, и она неловкими движениями стала снимать с себя какое-то длинное темное пальто, прита­ленное и странно скроенное, почему-то вызы­вавшее в памяти образ старинных военных ши­нелей.

Я не хотел начинать наступление первым, предпочитая, чтобы сначала выложил свои кар­ты противник. Пани Затурецкая села, и я, под­бросив несколько вводных фраз, заставил ее за­говорить.

— Вы знаете, почему я искала встречи с ва­ми, — сказала она серьезным тоном, без вся­кой агрессивности. — Мой муж всегда очень ценил вас как специалиста и человека прин­ципиального. Все зависело только от вашего отзыва. Но вы отказались его дать. Мой муж

46

эту статью писал три года. Ему в жизни было труднее, чем вам. Учитель, он каждый день ездил в школу за тридцать километров от Праги. В прошлом году я сама заставила его бросить это занятие и целиком посвятить себя науке.

— Пан Затурецкий не работает? — спро­сил я.

— Нет...

— А на что вы живете?

— Пока мне приходится тащить все на себе. Наука — страсть мужа. Если бы вы знали, сколько всего он проштудировал, сколько ис­писал бумаги. Он всегда уверял, что настоя­щий ученый должен написать сто страниц, чтобы из них осталось тридцать. И тут вдруг появилась эта особа. Поверьте мне, он никогда бы не мог сделать то, в чем обвинила его эта девка. Я в это не верю, пусть она скажет это нам в глаза! Я знаю женщин, может, она лю­бит вас, а вы ее нет. Может, она просто хотела возбудить в вас ревность. Но верьте мне, мой муж не способен ни на что подобное!

Я слушал пани Затурецкую, и вдруг мной овладело странное чувство: я уже не видел в ней ту женщину, из-за которой я буду вынуж­ден оставить факультет, из-за которой между мной и Кларой пролегла тень, ту женщину, из-за которой я провел столько дней в злобе и невзгодах. Связь между нею и событиями, в которых мы оба теперь играли такую пе­чальную роль, показалась мне вдруг неясной, свободной, случайной, беспричинной. Вдруг я осознал, что это была лишь иллюзия, когда

47

я считал, что мы сами седлаем свои приклю­чения и управляем их бегом; что, возможно, это вовсе не наши приключения, что скорее всего они навязаны нам извне; что они никоим образом не характерны для нас; что мы не в ответе за их диковинный путь; что они уносят нас, управляемые откуда-то чужими силами.

Впрочем, глядя в глаза пани Затурецкой, я испытывал ощущение, что эти глаза не могут провидеть следствия поступков, казалось, что они вообще незрячие; что глаза лишь плавают по лицу; что просто размещаются на нем.

— Как знать, может, вы и правы, пани За-турецкая, — примирительно сказал я. — Мо­жет, эта девушка и впрямь говорила неправду, но представьте, что значит, когда мужчина ревнивец; я поверил ей и разнервничался. Это с каждым может случиться.

— Да, вы же знаете, что это именно так, — сказала пани Затурецкая, и видно было, что у нее камень упал с души. — Хорошо, что вы сами это признаете. Мы боялись, что вы ве­рите ей. Ведь эта женщина могла испортить моему мужу всю жизнь. Я уж не говорю о том, какую тень это бросает на его моральный облик. Но это мы бы уж как-нибудь прогло­тили. А вот на вашу рецензию муж делает большую ставку. В редакции нас уверили, что все зависит исключительно от вас. Муж убеж­ден, что, как только статья будет опубликова­на, его наконец признают научным работни­ком. Уж коли все прояснилось, скажите, по­жалуйста, вы напишете для него рецензию? И как скоро это может произойти?

48

Сейчас настала минута, когда я мог бы ото­мстить за все и тем самым ублаготворить свой гнев, однако никакого гнева в эту минуту я не испытывал, и то, что я сказал, сказал лишь по­тому, что не было выхода: — Пани Затурецкая, с этой рецензией не все так просто. Скажу вам чистосердечно, как все было, хотя я и не люб­лю говорить в глаза людям неприятные вещи. Это мой большой недостаток. Я прятался от пана Затурецкого в надежде, что он догадается, почему я избегаю его. Дело в том, что работа его крайне слабая, не представляющая никакой научной ценности. Вы верите мне?

— Мне трудно в это поверить. Нет, я не верю вам, — сказала пани Затурецкая.

— Прежде всего эта работа лишена всякой самостоятельности. Поймите, ученый должен всегда прийти к чему-то новому; ученый не может списывать лишь то, что уже известно, что открыли другие.

— Мой муж никоим образом не списывал эту работу.

— Пани Затурецкая, вы же ее читали... — Я хотел продолжить, но пани Затурецкая пре­рвала меня:

— Нет, не читала.

Я был поражен: — Тогда прочтите!

— Я плохо вижу, — сказала пани Затурец­кая. — Вот уже пять лет, как я не прочла ни строчки, но мне и не надо читать, чтобы знать, честен мой муж или нет. Это определяется не чтением, иначе. Я знаю своего мужа, как мать своего ребенка, я о нем знаю все. Все, что он делает, всегда честно.

49

Мне пришлось прибегнуть к самому худше­му. Я прочитал пани Затурецкой абзац из ста­тьи ее мужа, а затем процитировал соответст­вующие места из разных авторов, у которых пан Затурецкий заимствовал мысли и форму­лировки. Разумеется, пояснил я, речь шла не о сознательном плагиате, а о непроизвольной подчиненности корифеям, к которым пан За-турецкий питал безграничное уважение. Но любой, кто услышит эти сравнительные пас­сажи, легко поймет, что эту работу не может опубликовать ни один серьезный научный журнал.

Не знаю, насколько пани Затурецкая суме­ла сосредоточиться на моем объяснении, на­сколько следила за ним и воспринимала его, но она покорно сидела в кресле, покорно и послушно, точно солдат, знающий, что не сме­ет уйти со своего поста. Продолжалось это примерно полчаса. Когда мы кончили, па­ни Затурецкая поднялась с кресла и, уставив­шись на меня своими прозрачными глазами, бесцветным голосом попросила извинения; но я знал, что она не утратила веры в своего му­жа, и если кого-то в чем-то и упрекает, так только лишь самое себя, что не сумела про­тивостоять моим аргументам, казавшимся ей темными и невразумительными. Она надела свою военную шинель, и я понял, что эта жен­щина — солдат, печальный солдат, утомлен­ный долгими походами, солдат, не способный осознать смысл приказов, но безоговорочно их выполняющий, солдат, который уходит сейчас побежденным, но не запятнанным.

50

13

— Ну вот, теперь тебе ничего не нужно бояться, — сказал я Кларе, пересказав ей в Далматском винном погребке свой разго­вор с пани Затурецкой.

— А мне и так нечего было бояться, — от­ветила Клара с удивившей меня самоуверен­ностью.

— Как это «нечего было»? Если бы не ты, я бы вообще не встречался с пани Затурец­кой!

— То, что ты встретился с ней, хорошо, ведь ты их достаточно помучил. Доктор Калоусек сказал, что интеллигентному человеку трудно это понять.

— Ты виделась с Калоусеком?

— Виделась, — сказала Клара.

— И ты ему все рассказала?

— Ну и что? Разве это тайна? Теперь я хо­рошо знаю, что ты собой представляешь.

— Ну-ну!

— Сказать тебе, кто ты?

— Пожалуйста, скажи.

— Типичный циник.

— Это тебе Калоусек сказал?

— Почему Калоусек? Думаешь, я не могу сообразить это сама? Ты что, думаешь, я не способна тебя раскусить? Ты любишь во­дить людей за нос. Пану Затурецкому обещал отзыв...

— Я не обещал ему отзыва!

— Все равно. А мне обещал место. От па­на Затурецкого ты отделался, все свалив на

51

меня, от меня — все свалив на пана Затурецкого. Но знай, это место я получу.

— Калоусек устроит? — попытался я съяз­вить.

— Не ты же! Ты и понятия не имеешь, как плохи твои дела.

— А ты имеешь?

— Имею. Этот конкурс ты не пройдешь и рад будешь радехонек, если тебя примут на работу в какую-нибудь захолустную галерею. Но ты должен понять, что все получилось только по твоей вине. И, если позволишь, дам тебе совет: постарайся быть всегда честным и никогда не ври, потому что вруна не станет уважать ни одна женщина.

Она встала, подала мне (очевидно, в послед­ний раз) руку, повернулась и ушла.

И лишь минуту спустя до меня дошло (не­смотря на леденящую тишину, обступившую меня), что моя история отнюдь не трагическо­го, а скорее комического свойства.

В какой-то мере это утешило меня.

ЗОЛОТОЕ ЯБЛОКО ВЕЧНОГО ЖЕЛАНИЯ

...не знают они, что их влечет охота, а вовсе не добыча.

(Блез Паскаль)

мартин

Мартин умеет то, чего не умею я: остано­вить любую женщину на любой улице. Должен признаться: за то долгое время, что я знаком с Мартином, я не­мало пользовался этим его даром, ибо люблю женщин ничуть не меньше, чем он, хотя мне и далеко до его сногсши­бательной дерзости. С другой сторо­ны, случалось, что Мартин здорово плошал, когда так называемый захват женщины становился для него лишь проявлением самодовлеющей вирту­озности, чем он частенько и ограничи­вался. Поэтому не без определенной

55

горечи он говаривал, что подобен нападающему, который из любви к искусству пасует отдельные мячи своему партнеру, забивающему затем де­шевые голы и стяжающему дешевую славу.

В этот понедельник, дожидаясь его днем в кафе на Вацлавской площади, я разгляды­вал толстенную немецкую книгу по этрус­ской культуре. Университетская библиотека несколько месяцев хлопотала о том, чтобы мне на время прислали ее из Германии, и когда я наконец получил сию бесценную книгу, то, как реликвию, не выпускал из рук и даже рад был, что Мартин запаздывает и я могу, сидя за сто­ликом, спокойно полистать ее.

Стоит мне подумать о древней античной культуре, как меня пронизывает грусть. Кроме прочего, возможно, она навеяна печальной за­вистью к уныло-сладкой неспешности тогдаш­ней истории; эпоха старой египетской культу­ры насчитывала несколько тысячелетий; эпоха греческой античности — почти целое тысяче­летие. В этом смысле жизнь отдельного чело­века схожа с историей человечества: поначалу она погружена в вязкую неспешность и только потом понемногу, но с течением времени все заметнее, ускоряется. Мартину как раз два ме­сяца назад стукнуло сорок.

история начинается

Именно он и вывел меня из задумчи­вости. Открыв стеклянную дверь кафе, он пря­миком направился ко мне, делая выразитель-

56

ные жесты и гримасы в сторону столика, за ко­торым над чашечкой кофе склонилась молодая женщина. Не отрывая от нее взора, он подсел ко мне и сказал: — Что ты об этом думаешь? Я почувствовал себя пристыженным: погру­женный в свой фолиант, я заметил девушку только сейчас и, конечно, не мог не признать, что она хороша. Но в ту жу минуту девушка распрямила стан и, подозвав человека с чер­ной бабочкой, поспешно расплатилась.

— Расплатись тоже! — приказал Мартин.

Мы было думали, что придется догонять де­вушку, но, по счастью, она задержалась в гарде­робе. Она оставила там хозяйственную сумку, и гардеробщица по меньшей мере с минуту отку­да-то извлекала ее, прежде чем поставить на ба­рьер перед девушкой. Та подала гардеробщице какую-то мелочь, а Мартин в тот же миг успел вырвать у меня из рук мою немецкую книгу.

— Давай-ка лучше положим ее сюда, — ска­зал он с бравурной решимостью и стал стара­тельно засовывать книгу в сумку к девушке. Она сделала удивленные глаза, не находя от растерянности слов.

— В руке нести неудобно,— пояснил Мартин, а когда девушка изъявила желание нести сумку сама, отругал меня за неучтивое поведение.

Незнакомка оказалась медицинской сестрой из одной периферийной больницы; она задер­жалась в Праге и сейчас спешила к автобусно­му вокзалу на Флоренце. Достаточно было и небольшого отрезка пути до остановки трамвая, чтобы успеть сказать друг другу самое главное и договориться о том, что в субботу мы при-

57

едем в Б. навестить ее, такую, дескать, прелест­ную барышню, которая, как многозначительно подчеркнул Мартин, несомненно будет в обще­стве какой-нибудь своей хорошенькой подруги.

Трамвай приближался, я подал сумку, и она попыталась вытащить из нее мою книгу; но Мартин широким жестом помешал этому, за­явив, что в субботу мы приедем, а пока непло­хо было бы и ей полистать ее. Барышня недо­уменно улыбнулась, но трамвай уже увозил ее прочь, а мы стояли и махали вслед.

Делать нечего, книга, которую я так долго и с таким нетерпением ждал, скрылась вдруг в туманных далях; что и говорить, было страшно досадно; но, несмотря на это, какое-то безрас­судство наполняло меня счастьем и на неждан­но выросших крыльях возносило над этой до­садой. А Мартин тут же стал соображать, ка­ким образом ему отпроситься на субботний день и ночь у своей молоденькой жены (и это действительно так: дома у него молодая жена, и, что хуже того, он любит ее; и что еще хуже: боится ее; и что совсем плохо: боится за нее).

успешный смотрёж

Для нашего путешествия я за неболь­шую цену взял напрокат прелестный «фиат» и в субботу в два часа пополудни подкатил к дому Мартина. Мартин был уже наготове, и мы тро­нулись. Стоял июль, и было нестерпимо жарко. Мы стремились попасть в Б. как можно рань­ше, но, увидев по пути в одной деревне двух па-

58

реньков в трусиках и с явно мокрыми волоса­ми, я остановил машину. Пруд и вправду был неподалеку, в нескольких шагах от дороги, за околицей. Сон у меня уже не прежний, про­шлой ночью я вертелся в постели, невесть чем озабоченный, часов до трех и потому мечтал ос­вежиться; Мартин тоже был «за».

Раздевшись, мы прыгнули в пруд. Нырнув в воду, я быстро поплыл к другому берегу. Но Мартин, едва ополоснувшись, тотчас вылез. Поплавав и снова вернувшись на берег, я на­шел его в состоянии сосредоточенного внима­ния. На берегу визжала стайка девочек, где-то вдали гоняла мяч местная молодежь, но Мар­тин буравил взглядом стройную фигурку де­вушки, стоявшей к нам спиной метрах в пяти­десяти и недвижно уставившейся в воду.

— Смотри, — сказал Мартин.

— Смотрю.

— И что скажешь?

— Что я могу сказать?

— И ты не знаешь, что сказать?

— Надо подождать, пока она обернется, — предложил я.

— Нам незачем ждать, пока она обернется. То, что я вижу уже сейчас, меня вполне уст­раивает.

— Допустим, — сказал я, — но, к сожалению, у нас нет времени что-то предпринимать в этом плане.

— Хотя бы присмотреть, присмотреть! — сказал Мартин и обратился к какому-то па­реньку, чуть поодаль надевавшему трусики: — Мальчик, скажи, пожалуйста, ты не знаешь,

59

как зовут вон ту девушку? — И он указал на девушку, которая в какой-то странной апатии все еще продолжала стоять в прежней позе.

— Вон ту?

— Да, ту.

— Она не тутошняя, — сказал мальчик. Мартин обратился к девочке лет двенадца­ти, загоравшей рядом:

— Девочка, не знаешь, кто та девушка, что стоит на берегу? Девочка послушно приподнялась: — Вон та?

— Да, та.

— Это Манка.

— Манка? А дальше как?

— Манка Панку... из Траплиц...

Девушка все еще продолжала стоять спи­ной к нам. Потом, нагнувшись, достала ку­пальную шапочку, а когда, надевая ее, выпря­милась, Мартин, подскочив ко мне, сказал: — Это Манка Панку из Траплиц. Можем ехать.

Он был вполне спокоен, доволен и, видимо, уже не думал ни о чем, кроме предстоящей дороги.

немного теории

Мартин употребляет для этого слово смотрёж. Исходя из своего богатого опыта, он пришел к выводу, что не так уж трудно со­блазнить девушку, как трудно, если у нас вы­сокие количественные запросы, всегда иметь на примете достаточное число девушек, кото­рых мы пока еще не соблазнили.

60

Поэтому, утверждает он, необходимо постоян­но, в любое время и при любых обстоятельствах, проводить самый широкий смотрёж, то есть фиксировать в памяти или в записной книжке имена тех женщин, которых мы присмотрели для себя и когда-нибудь смогли бы закадрить.

Кадрёж — это уже высшая ступень деятель­ности, означающая, что с определенной жен­щиной мы вступаем в контакт, знакомимся и находим к ней нужный подход.

Кто любит, похваляясь, оглядываться назад, тот делает упор на имена женщин, которых любил; но тот, кто смотрит вперед, в будущее, должен заботиться прежде всего о том, чтобы иметь в запасе достаточное количество при­смотренных и закадренных женщин.

Таким образом, выше кадрёжа существует лишь единственная, последняя ступень дея­тельности, и я, в угоду Мартину, рад подчерк­нуть, что те, кто устремлен исключительно к этой последней ступени, ничтожные и прими­тивные мужланы; они напоминают мне дере­венских футболистов, кидающихся сломя го­лову на ворота противника и забывающих, что к голу (как и ко многим последующим голам) ведет не только шальное желание пульнуть мяч, но прежде всего обстоятельная и честная игра на поле.

— Ты думаешь, что когда-нибудь попадешь в Траплице? — спросил я Мартина, когда мы снова двинулись в путь.

— Кто знает... — сказал Мартин.

— Во всяком случае, — подытожил я, — день начинается у нас успешно.

61

игра и необходимость

К больнице в Б. мы подъехали в от­личном настроении, примерно в полчетверто­го дня. По телефону мы вызвали нашу се­стричку, и через минуту она уже спустилась к нам вниз в форменной шапочке и белом ха­лате. Заметив, что она покраснела, я счел это доброй приметой.

Мартин сразу взял девушку в оборот, и она сообщила нам, что в семь кончается ее смена и что в это время мы должны ждать ее у боль­ницы.

— С барышней-коллегой вы уже договори­лись? — спросил Мартин, и девушка утверди­тельно кивнула:

— Мы придем вдвоем.

— Отлично, — сказал Мартин, — однако не можем же мы поставить нашего друга, пана коллегу, перед свершившимся фактом, дотоле ему не известным.

— Ну хорошо, — сказала девушка, — мы мо­жем взглянуть на нее; Божена в терапии.

Мы не торопясь пошли через больничный двор, и я робко заметил: — А та толстая книга, она в порядке?

Сестричка кивнула и сказала, что книга в порядке и находится здесь, в больнице. У ме­ня гора свалилась с плеч, и я настоял на том, чтобы мы прежде всего пошли за книгой.

Конечно, Мартин счел неудобным, что я столь откровенно книгу предпочитаю женщи­не, которую мне предстоит оценить, но я ни­чего не мог с собой поделать.

62

Скажу прямо: в течение тех нескольких дней, что книга по культуре этрусков находи­лась вне поля моего зрения, я ужасно пережи­вал. И если я сумел это безропотно вынести, даже не пошевелив пальцем, то мне понадоби­лось огромное самообладание, чтобы ни при каких обстоятельствах не испортить Игры, це­ну которой я познал с детства и, научившись ее уважать, подчинял ей любые свои личные интересы.

В то время как у меня происходила трога­тельная встреча с моей книгой, Мартин не прекращал болтовни с сестричкой и добился того, что она обещала попросить у своего со­служивца предоставить ей на вечер дачу, рас­положенную неподалеку от Готерского озера. В чрезвычайно хорошем настроении мы втро­ем наконец отправились через больничный двор к маленькому зеленому флигельку, где помещалась терапия.

Нам навстречу как раз шли сестра и врач. Врач, комичный верзила с оттопыренными уша­ми, полностью завладел моим вниманием, тем паче что наша сестричка в эту минуту подтолк­нула меня: я хихикнул. Когда они прошли ми­мо, Мартин повернулся ко мне: — Ну тебе и везет, парень. Такой классной барышни ты со­всем не заслуживаешь.

Постеснявшись сказать, что смотрел исклю­чительно на верзилу врача, а девушки не при­метил, я все-таки решил тоже похвалить ее. Впрочем, по существу я вовсе и не покривил Душой: я ведь доверяю вкусу Мартина куда больше, чем своему, ибо его вкус подкрепля-

63

ется гораздо большим интересом, чем мой. Я люблю объективность и упорядоченность во всем, в том числе и в вопросах любви, а по­тому знатока предпочитаю дилетанту.

Иной мог бы счесть лицемерием, когда я называю дилетантом себя, разведенного че­ловека, рассказывающего сейчас об одной из своих (причем явно не из ряда вон выходя­щих) авантюр. И все-таки: я дилетант. Мож­но было бы сказать, что я играю во что-то, тогда как Мартин этим живет. Подчас меня охватывает чувство, что вся моя полигамная жизнь возникла лишь из желания подражать другим мужчинам; не стану отрицать, что это подражание доставляло мне немало удоволь­ствия, однако не могу избавиться от ощуще­ния, что это пристрастие носит характер чего-то совершенно свободного, игрового и необя­зательного, сравнимого, скажем, с посещением картинных галерей или чужих краев и не подчиненного тому безусловному императи­ву, который ощущался в эротической жизни Мартина. Именно присутствие этого безус­ловного императива и возвышало его в моих глазах. Суждения Мартина о женщинах, сда­валось мне, произносила его устами сама При­рода, сама Необходимость.

луч родного очага

Когда мы оказались за пределами больницы, Мартин с особым нажимом сказал, что сегодня нам потрясающе все удается, и

64

затем добавил: — Вечером, конечно, надо бу­дет поторопиться. В девять хочу быть дома.

Я оцепенел: — В девять? Значит, отсюда на­до уехать в восемь! Стало быть, мы ехали сю­да совершенно напрасно! Я думал, что впереди у нас целая ночь!.

— Зачем тебе разбазаривать время!

— Но какой смысл тащиться в такую даль ради одного часа? Что ты собираешься пред­принять от семи до восьми?

— Все. Как ты изволил заметить, я орга­низовал дачу, так что все должно идти как по маслу. Все зависит от твоей решитель­ности.

— Но почему, черт возьми, ты должен быть в девять дома?

— Я обещал Иржине. Субботними вечера­ми она привыкла перед сном играть в «джо­кера».

— О Бог мой... — выдохнул я.

— Вчера у Иржинки были кой-какие пере­дряги в конторе, не отнимать же у нее эту маленькую субботнюю радость! Ты ведь зна­ешь, Иржинка — самая лучшая женщина на свете... К тому же и у тебя в Праге, — добавил он, — впереди будет целая ночь.

 Было ясно: любые возражения тщетны. За­боту Мартина о спокойствии жены никогда и ничем нельзя было умерить, а его веру в бес­предельные эротические возможности каждо­го часа, а то и минуты, никогда и ничем было не поколебать.

— Пошли, — сказал Мартин, — до семи еще три часа. Зачем зря терять время!

65

обман

Мы двинулись по широкой аллее го­родского парка, служившего здешним обита­телям для променада. Оглядывая парочки де­вушек, проходивших мимо или сидевших на скамейках, мы всякий раз разочаровывались в их достоинствах.

Правда, Мартин, окликнув двух девушек, завязал с ними разговор и даже назначил им свидание, но я-то знал, что он относится к этому несерьезно. Это был так называемый тренировочный кадрёж, которым Мартин под­час занимался, чтобы не утратить сноровки.

В полном унынии мы вышли из парка на улицы, зиявшие провинциальной пустотой и скукой.

— Пойдем что-нибудь выпьем, жажда му­чит, — сказал я Мартину.

Мы нашли какое-то здание, на котором бы­ла вывеска «КАФЕ». Войдя внутрь, обнару­жили, что здешние посетители обречены ис­ключительно на самообслуживание; от поме­щения, выложенного кафелем, веяло холодом и отчужденностью; у неулыбчивой дамы за стойкой мы купили подкрашенной воды и по­шли с ней к столу, залитому соусом и побуж­давшему нас к скорейшему уходу.

— Не обращай ни на что внимания, — ска­зал Мартин, — уродство в нашем мире имеет и свою положительную сторону. Никому ни­где не хочется задерживаться, люди отовсюду спешат убраться, и это создает необходимый ритм жизни. Но нас на эту удочку не пойма-

66

ешь. В безопасности этой гнусной забегалов­ки у нас есть возможность кое о чем потол­ковать. — Выпив лимонад, он спросил: — Ты уже кадрил ту медичку?

— Разумеется, — сказал я.

— А какая она из себя? Опиши мне ее по­дробно!

Я описал ему медичку. Это не составило мне особого труда, так как никакой медички в действительности не было. Да. Я, пожалуй, предстану в невыгодном свете, но это так: я выдумал ее.

Однако, слово даю, сделал я это не по злому умыслу и не для того, чтобы как-то выламы­ваться перед Мартином или пудрить ему моз­ги. Выдумал я эту медичку просто потому, что уже не мог отбиться от его приставаний.

А требования Мартина к этой сфере мо­ей деятельности были непомерными. Он был убежден, что я ежедневно встречаю все новых и новых женщин. Он видел во мне не того, кто я есть на самом деле, и, признайся я ему, что за всю неделю я не только не овладел ни одной новой женщиной, но ни к одной да­же не притронулся, он счел бы меня лице­мером.

Вот потому-то мне и пришлось примерно неделю назад придумать смотрёж одной ме­дички. Мартин был доволен и подбивал меня перейти к кадрёжу. И сегодня он отслеживал мои успехи.

— А какого она примерно уровня? — спро­сил он, закрыв глаза и выуживая откуда-то из сумрака памяти некий критерий; затем, вспо-

67

мнив одну нашу общую знакомую, спросил: — ...На уровне Маркеты?

— Бери гораздо выше, — ответил я.

— Да ты что... — удивился Мартин.

— Она на уровне твоей Иржины.

Собственная жена для Мартина — наивыс­ший критерий. Заслушав мой отчет, Мартин засветился от счастья и погрузился в мечты.

 

успешный кадреж

В заведение вошла девушка в вельве­товых брюках и куртке. У стойки подождала подкрашенной воды и, видимо, собираясь ее выпить, направилась к соседнему столику; даже не присев, поднесла стакан ко рту и стала пить.

Повернувшись к ней, Мартин сказал: — Ба­рышня, мы приезжие и хотели бы у вас спро­сить...

Девушка улыбнулась. Она была вполне ми­ленькая.

— Ужасно жарко, и мы не знаем, что де­лать.

— Идите искупайтесь.

— Не худо бы. Но мы не знаем, где у вас тут купаются.

— Здесь нигде не купаются.

— Как это так?

— Есть один бассейн, но вот уже месяц, как воду спустили. - — А река?

— Углубляют русло.

— Так где же вы купаетесь?

68

— Если только в Готерском озере, но туда самое малое семь километров.

— Ерунда, у нас авто, достаточно, если ука­жете нам дорогу.

— Будьте нашим экскурсоводом, — сказал я.

— Скорее автоводом, — поправил меня Мар­тин.

— Если так, то уж автоводкой, — сказал я.

— Автоконьяком, — сказал Мартин.

— И в данном случае самое малое пятизвез­дочным, — снова сказал я.

— Вы просто наше созвездие и должны ехать с нами, — сказал Мартин.

Девушка, смущенная нашей болтовней, на­конец объявила, что охотно поедет с нами, но ей нужно кое-что провернуть и еще заскочить за купальником; нам, дескать, придется подо­ждать ее на том же месте, и ровно через час она придет.

Довольные, мы смотрели ей вслед; удаля­ясь, она прелестно вертела попкой и потряхи­вала черными локонами.

— Видишь ли, — сказал Мартин, — жизнь ко­ротка. Мы должны использовать каждое мгно­вение.

хвала дружбе

А мы пока снова отправились в парк. И снова оглядывали парочки девушек, сидев­ших на скамейках; случалось, какая-нибудь ба­рышня и была миловидной, но ни разу не слу­чилось, чтобы миловидной была и ее соседка.

69

— В этом есть какая-то особая закономер­ность, — сказал я Мартину. — Уродливая жен­щина надеется, что ей перепадет кое-что от блеска красивой подруги, красивая же подру­га надеется, что будет еще ярче блистать на фоне уродки; а для нас это существенно в том плане, что наша дружба постоянно подверга­ется испытанию. И я ценю именно то, что мы никогда не подчиняем наш выбор разви­тию событий или даже какому-то взаимному соперничеству; выбор у нас всегда — вопрос вежливости; мы уступаем друг другу более красивую девушку, подобно тем двум старо­модным персонажам, которые никогда не мо­гут войти в одну дверь, поскольку ни один из них не хочет позволить себе войти в помеще­ние первым.

— Да, — сказал Мартин с умилением. — Ты отличный товарищ. Пошли посидим немного, ноги болят.

И мы сели на скамейку и, блаженно обра­тив лицо к солнцу, на какое-то время остави­ли без внимания все, что происходило вокруг.

девушка в белом

Вдруг Мартин выпрямился (будто подстегнутый каким-то неведомым нервным вздрогом) и метнул взгляд вверх по опустев­шей аллее парка. Оттуда спускалась девочка в белом платье. Уже издали, хотя пропорции тела и черты лица были еще малоразличимы, от нее веяло каким-то особым, трудно опреде-

70

лимым очарованием, какой-то чистотой или нежностью.

Когда девочка приблизилась, мы увидели, что она совсем юная, уже не ребенок, но еще и не девушка, и это повергло нас в состояние та­кого возбуждения, что Мартин вскочил со ска­мейки: — Барышня, я режиссер Форман, кино­режиссер; вы должны нам помочь.

Он протянул ей руку, и девочка в несказан­ном изумлении пожала ее.

Мартин кивнул в мою сторону и сказал: — А это мой оператор.

— Ондржичек, — сказал я, протягивая руку. Девчушка поклонилась.

— Мы просто в отчаянном положении. Я собираюсь вести здесь натурные съемки для своего фильма; нас должен был встретить наш помощник, отлично знающий эти места, но он не приехал, и вот мы сидим тут и размышляем, как нам сориентироваться в здешнем городе и его окрестностях. И пан оператор, — пошутил Мартин, — все время роется в своей толстой немецкой книге, но, к сожалению, ничего там в этом смысле не находит.

Намек на книгу, с которой я был разлучен на целую неделю, вдруг почему-то взбесил ме­ня: — Жаль, что вы лично мало интересуетесь этой книгой, — отбрил я своего режиссера. — Если бы вы заранее и как следует изучали ма­териал и не взваливали все на плечи операто­ров, ваши фильмы, возможно, были бы не так поверхностны и не отличались бы таким коли­чеством несуразностей... Простите, — вежливо обратился я к девочке, — не станем, однако, до-

71

кучать вам нашими профессиональными спо­рами; наш фильм ведь исторический, и в нем пойдет речь об этрусской культуре в Чехии...

— Понятно, — поклонившись, сказала де­вочка.

— Это весьма интересная книга, вот взгля­ните, — сказал я и подал девочке книгу; она взяла ее с каким-то благоговейным страхом и, уловив мое желание, полистала.

— Здесь неподалеку должен находиться за­мок Пхачек, — продолжал я, — это был центр чешских этрусков... Но как попасть туда?

— Это близко, — сказала девочка и вся про­сияла, поскольку достоверное знание дороги на Пхачек помогло ей наконец обрести хоть какую-то почву под ногами в том довольно туманном разговоре, что мы завели с ней.

— Да? Вы знаете, как попасть туда? — спро­сил Мартин, изображая великое облегчение.

— Само собой! — сказала девочка. — Какой-нибудь час пути!

— Пешком? — спросил Мартин.

— Ага, пешком, — сказала девочка.

— Но ведь у нас машина, — сказал я.

— Вы не хотите быть нашим экскурсово­дом? — спросил Мартин, но я не стал продол­жать разговор в нашем привычном ритуале подшучивания; обладая более точным психо­логическим чутьем, чем Мартин, я уловил, что легковесное острословие скорее навредит нам сейчас и что наше оружие в данном случае — абсолютная серьезность.

— Мы никак не хотели бы отнимать у вас время, барышня, но, если бы вы были так лю-

72

безны и уделили нам минутку, чтобы показать нужные места, мы были бы вам премного бла­годарны за вашу помощь.

— Ну хорошо, — снова поклонившись, ска­зала девочка. — Охотно вам... Вот только... — Лишь сейчас мы заметили, что она держит сетку с двумя кочанами салата. — Вот только отнесу маме салат, это недалеко, и сразу вер­нусь...

— Конечно, салат надо отнести маме вовре­мя и в полной сохранности, — сказал я, — а мы с удовольствием вас здесь подождем.

— Да. Это не займет больше десяти ми­нут, — сказала девочка и, поклонившись еще раз, с усердной торопливостью пошла прочь.

— О небо! — сказал Мартин и сел.

— Недурно, что скажешь?

— Нет слов! Ради нее я готов пожертвовать обеими медицинскими сестрами.

коварность излишней веры

Однако прошло десять, пятнадцать минут, но девочка не появлялась.

— Не волнуйся, — успокаивал меня Мар­тин, — если есть что-то точное, так это то, что она придет. Наш номер выглядел абсолютно правдоподобным, и девочка была в восторге.

Я придерживался того же мнения, и потому мы продолжали ждать эту девушку-подрост­ка, с каждой минутой все более пылко желая ее. Между тем истек срок, назначенный для встречи с девушкой в вельветовых брюках, но

73

наши мысли были так заняты девочкой в бе­лом, что нам и в голову не приходило под­няться со скамейки. А время шло.

— Послушай, Мартин, пожалуй, она уже не придет, — сказал я наконец.

— Как это объяснить? Ведь девчушка вери­ла нам, как божеству.

— Да, — сказал я, — и в этом наша беда. Все дело в том, что она нам даже слишком верила!

— Ну и что? По-твоему, лучше, если бы она нам не верила?

— Возможно, это было бы лучше. Излиш­няя вера — наихудший союзник.

Мысль увлекла меня, и я разговорился: — Когда веришь во что-то безусловно, в конце концов доводишь свою веру ad absurdum. Под­линный приверженец какой-нибудь полити­ки никогда не принимает всерьез ее софизмов, а относится серьезно лишь к скрывающимся за ними практическим целям. Политические штампы и софизмы существуют не для то­го, чтобы в них верили; они скорее призва­ны служить некой общей и заранее оговоренной уверткой; безумцы, воспринимающие их все­рьез, раньше или позже обнаруживают в них противоречия, начинают взбрыкивать и позор­но кончают еретиками или отступниками. Нет, излишняя вера никогда не приносит ничего хо­рошего; и не только политическим или церков­ным системам; даже нашей системе, которая должна была помочь нам заполучить девочку.

— Я что-то перестаю тебя понимать, — ска­зал Мартин.

74

 — Это вполне удобопонятно: мы были для девочки всего лишь двумя серьезными и ува­жаемыми господами, и она, как благовоспи­танный ребенок, уступающий место в трамвае старшему, хотела нам пойти навстречу.

— Так почему же она не пошла?

— Да потому, что слишком верила нам. Она принесла мамочке салат и восторженно стала ей рассказывать о нас: об историческом филь­ме, об этрусках в Чехии, и мамочка...

— Так, далее мне все ясно... — оборвал меня Мартин и встал со скамейки.

предательство

Солнце, впрочем, уже медленно опу­скалось над крышами города; слегка похолодало, и нам стало грустно. На всякий случай мы за­шли еще в кафе самообслуживания — посмот­реть, не ждет ли нас там девушка в вельвето­вых брюках. Как бы не так! Была уже половина седьмого. Мы спустились к машине и, вдруг по­чувствовав себя людьми, выброшенными из чу­жого города и его радостей, поняли, что нам ни­чего не остается, как скрыться в экстерритори­альном пространстве собственного автомобиля.

— Ну что ж! — сказал мне в машине Мар­тин. — Не делай такого похоронного вида! Нет для этого повода! Главное все-таки у нас впе­реди!

Я хотел было возразить, что из-за Иржины и ее «джокера» у нас для этого главного ос­тался едва ли час времени, но смолчал.

75

— Впрочем, — продолжал Мартин, — день был богатый: смотрёж девушки из Траплице, кадрёж барышни в вельветовых джинсах; ведь у нас здесь все подготовлено, и пальцем ше­велить не надо — в любой момент приезжай сюда, и полный восторг!

Я не стал возражать. Да, смотрёж и кадрёж были проведены на высшем уровне. Все в пол­ном порядке. Но я тут же вспомнил, что Мар­тин в последний год кроме бесчисленных смотрёжей и кадрёжей ни к чему существен­ному так и не пришел.

Я взглянул на него. В его глазах, как обыч­но, сверкал огонь желанья; в эту минуту я по­чувствовал, что люблю Мартина, что люблю и знамя, под которым он марширует всю жизнь: знамя вечной охоты на женщин.

Спустя какое-то время Мартин сказал: — Семь часов.

Подъехав к больничным воротам, мы оста­новились метрах в десяти от них, причем так, что в зеркале заднего обзора я мог беспрепят­ственно видеть всех, кто оттуда выходит.

Я продолжал думать об этом знамени. А так­же о том, что в его охоте на женщин с каждым годом все меньше речь идет о женщинах и все больше об охоте как таковой. А поскольку речь идет о заведомо безрезультатном преследова­нии, то можно ежедневно преследовать любое множество женщин, превратив тем самым эту охоту в охоту абсолютную. Вот именно: Мар­тин попал в положение абсолютной охоты.

Мы ждали пять минут. Девушки не показы­вались.

76

Меня это ничуть не волновало. Мне было совершенно все равно, придут они или нет. Да и приди они, разве могли бы мы за какой-ни­будь час заехать с ними на отдаленную да­чу, склонить их к интимным радостям, насла­диться с ними любовью и в восемь часов, лю­безно распрощавшись, укатить домой? Как бы не так! В ту минуту, когда Мартин ограничил наши возможности восемью часами вечера, он передвинул (как уже бывало не раз) всю эту авантюру в область самообманной игры.

Прошло десять минут. У входа никто не по­являлся.

Мартин разгневался и перешел едва не на крик: — Даю им еще пять минут! Больше не жду!

Мартин уже не молод, далее рассуждал я. Вполне преданно любит свою жену. Живет, собственно, самым что ни на есть нормальным браком. И вот — сверх этой реальности (и од­новременно наряду с ней) в плоскости тро­гательно невинного самообмана продолжает­ся молодость Мартина, беспокойная, веселая и мнимая, молодость, превращенная в пустую игру, уже не способную перешагнуть черту своего игрового поля, влиться в саму жизнь и стать реальностью. А поскольку Мартин — ослепленный рыцарь Необходимости, он свои авантюры превратил в безобидную Игру, да­же не сознавая того: он продолжает вклады­вать в них всю свою восторженную душу.

Хорошо, сказал я себе, Мартин — пленник собственного самообмана, а что же я? Почему я помогаю ему в этой смешной игре? Почему

77

я, зная, что все это обман, участвую в нем? Уж не смешон ли я еще более Мартина? По­чему сейчас я должен изображать человека, предвкушающего любовное приключение, то­гда как точно знаю: самое большее, что меня ждет, это один абсолютно бесплодный час с чужими и равнодушными девушками?

В эту минуту в зеркале заднего обзора я за­метил, как в воротах больницы показались две молодые женщины. И на расстоянии было вид­но, как они напудрены, напомажены и вызы­вающе элегантны; их задержка, вероятно, и бы­ла вызвана старательной работой над своей внешностью. Оглядевшись, они направились к нашему автомобилю.

— Мартин, ничего не поделаешь, — сказал я, опередив девушек. — Четверть часа прошло. Едем. — И я нажал на газ.

раскаяние

Выехав из Б. и миновав последние домики, мы очутились в краю полей и перелес­ков; на гребни гор садилось большое солнце.

Мы ехали молча.

Я думал об Иуде Искариоте, о котором один остроумный автор говорит: он предал Иисуса именно потому, что безгранично верил в него: он не мог дождаться чуда, которым бы Иисус явил всем иудеям свою божественную силу; он выдал Иисуса страже, чтобы наконец побудить его к действию; он предал его, ибо мечтал ус­корить его победу.

78

Увы, подумалось мне, я, напротив, предал Мартина именно потому, что перестал верить в него (и в божественную силу его донжуанства); я есть подлое сочетание Иуды Искариота и Фомы, прозванного Неверующим. И тут я по­чувствовал, что благодаря моей провинности во мне растет нежность к Мартину и его знамя веч­ной охоты (слышно было, как оно неустанно трепещет над нами) трогает меня до слез. Я стал корить себя за свой поспешный поступок.

А разве мне самому легко будет расстаться с этими телодвижениями, означающими для меня молодость? И останется ли у меня что-то еще, если я перестану хотя бы имитиро­вать ее и пытаться обрести в своей разумной жизни безопасный уголок для этой неразум­ной деятельности? Что из того, что все это напрасная игра? Что из того, что я это знаю? Разве я откажусь от этой игры лишь потому, что она напрасна?

золотое яблоко вечного желания

Он сидел рядом и, преодолевая до­саду, медленно приходил в себя.

— Послушай, — сказал он мне. — Эта медич­ка действительно такого высокого класса?

— Я же сказал. На уровне твоей Иржины.

Мартин стал осыпать меня вопросами. Мне снова пришлось описывать медичку.

Чуть погодя Мартин спросил: — А не мог бы ты мне ее потом уступить, а?

79

Я решил дать более правдоподобный от­вет. — Это, пожалуй, будет трудно. Ей мешало бы, что ты мой товарищ. Она строгих правил...

— Она строгих правил... — сказал Мартин грустно, и видно было, что это его опечалило. Мне уже расхотелось мучить его.

— Если только я скрою, что мы знакомы, — сказал я. — Ты мог бы выдать себя за кого-ни­будь другого.

— Классно! Хотя бы за Формана, как се­годня.

— Нет, киношников она не жалует. Скорее клюет на спортсменов.

— Ну и что? — сказал Мартин. — Все в на­ших руках, — и вот мы уже пустились в пылкие дебаты. С каждой минутой наш план прояснял­ся все больше и вскоре подпрыгивал перед нами в густеющих сумерках, как прекрасное, зрелое, сверкающее яблоко.

Позвольте же мне это яблоко несколько напыщенно назвать золотым яблоком вечного желания.

ЛОЖНЫЙ АВТОСТОП

1

Стрелка указателя топлива вдруг при­близилась к нулю, и молодой води­тель двухместной легковушки подо­садовал: черт знает сколько жрет эта машина! «Только бы не застрять без бензина», — сказала девушка (лет двадцати двух) и на карте показала водителю несколько мест, где такое с ними уже случалось. Молодой чело­век ответил, что он не забивает себе голову подобными пустяками, так как любое событие, пережитое вместе с ней, таит в себе прелесть приклю­чения. Девушка не согласилась; по-

83

скольку бензин кончался у них посреди пути, это всегда становилось приключением только для нее; молодой человек оставался в тени, а она вынуждена была пускать в ход свое обая­ние: голосовать, просить подвезти ее к ближай­шей заправке, потом снова ловить машину и возвращаться с канистрой обратно. Молодой человек спросил, были ли подвозившие ее во­дители настолько неприятны, что у нее есть по­вод говорить о своей задаче как о каком-то уни­жении? Девушка ответила (с неловким кокет­ством), что иногда они бывали даже очень приятными, но что из этого могло выйти, если она, обремененная канистрой, должна была рас­ставаться с ними раньше, чем успевала что-то начать. «Дрянь»,— сказал молодой человек. Де­вушка заявила, что дрянь не она, а он; ведь не счесть тех девушек, что останавливают его на шоссе, когда он ездит один! Молодой человек, не сбавляя скорости, привлек ее за плечи к себе и поцеловал в лоб. Он знал, что она любит его и ревнует. Ревность, конечно, свойство не из приятных, но если не злоупотреблять ею (да еще сочетать со скромностью), она содержит в себе не только неудобство, но и нечто трога­тельное. По крайней мере молодой человек ду­мал именно так. А поскольку ему было всего двадцать восемь от роду, он полагал, что уже стар и познал все, что только может познать мужчина с женщинами. В девушке, сидевшей рядом, он ценил как раз то, что до сих пор встречал в женщинах реже всего: чистоту.

Стрелка была уже на нуле, когда молодой человек заметил справа указатель (черный знак

84

бензоколонки), что автозаправка всего лишь в пятистах метрах. Девушка едва успела выго­ворить, что у нее с души упал камень, как молодой человек, включив левый поворот, уже въезжал на площадку перед колонками. Но остановился он с краю, так как там стоял ог­ромный грузовик с большой жестяной цистер­ной, поивший бензином через толстую кишку красную башенку колонки. «Подождем, — ска­зал молодой человек девушке и вышел из машины. — Это надолго?» — спросил он па­ренька в рабочей спецовке. «Одну минуту», — ответил паренек, а молодой человек сказал: «Знаю я эту минуту». Он хотел было сесть в машину, но девушка уже успела выйти из нее с другой стороны. «Я пока отлучусь», — ска­зала она. «Куда?» — нарочно спросил моло­дой человек, желая увидеть смущение девуш­ки. Он знаком был с ней уже целый год, но она все еще продолжала стесняться его, и мгновения ее стыда он очень любил; с одной стороны, потому, что это отличало ее от жен­щин, с которыми он встречался до нее, с дру­гой — потому, что ему известен был закон всеобщей быстротечности, делающий драго­ценными даже мгновения стыда его девушки.

2

В самом деле, девушка не любила, когда ей приходилось во время пути (молодой человек, случалось, ездил без перерыва часа­ми) просить его ненадолго притормозить где-

85

нибудь у перелеска. Она всегда сердилась на него, когда он с наигранным удивлением спра­шивал, почему ему надо притормаживать. Она понимала, что ее стыд смешон и старомоден. Она и на работе не раз убеждалась, что люди, зная ее щепетильность, смеются над ней и на­рочно провоцируют. Она уже заранее стыди­лась того, что ей придется стыдиться. Как ча­сто хотелось ей уметь чувствовать себя рас­кованной, беспечной и бесстрашной, как это умеет большинство окружавших ее женщин. Она занялась даже особым воспитательным самовнушением, без конца повторяя себе, что каждый человек при рождении получает одно из миллионов уже заранее заготовленных тел, как если бы получал закрепленное за ним од­но из миллионов помещений в необъятной гостинице; что тем самым тело случайно и безлично; что это лишь взятая напрокат кон­фекционная вещь. Она и так и сяк убеждала себя в этом, но чувствовать так не умела. Раз­двоенность тела и души была ей чужда. Она слишком ощущала себя телом и потому всегда воспринимала его с опаской.

С такой же опаской она относилась и к мо­лодому человеку, с которым познакомилась год назад и была счастлива именно потому, что он никогда не отделял ее тела от души и она могла жить с ним целиком... В этой не­раздвоенности было счастье, однако счастье тут же омрачалось переполнявшими ее по­дозрениями. Часто, например, к ней приходи­ла мысль, что другие женщины (те, бесстраш­ные) более притягательны и обольстительны

86

и что молодой человек, не скрывавший, что ему хорошо знаком этот тип, однажды поки­нет ее ради такой женщины. (Пусть даже мо­лодой человек и убеждал ее, что такими жен­щинами он пресытился до конца жизни, она-то знала, что по сути он гораздо моложе, чем считает себя.) Ей хотелось, чтобы он цели­ком принадлежал ей, а она — целиком ему, но ей часто казалось, что, чем больше она ста­рается дать ему, тем больше что-то у него от­нимает: именно то, что дает человеку любовь неглубокая и поверхностная, что дает ему флирт. Будучи существом серьезным, она стра­дала оттого, что не умеет быть порой и несе­рьезной.

Но на этот раз она не страдала и вообще ни о чем таком не задумывалась. Ей было хоро­шо. Шел первый день их совместного отпуска (двухнедельного отпуска, о котором она со­средоточенно думала целый год), было голу­бое небо (целый год она ужасалась при мыс­ли, что голубого неба может не быть), и с нею был он. Его вопрос «куда?» вогнал ее в краску, и она, ничего не ответив, отбежала от машины. Обошла автозаправочную станцию, уединенно стоявшую на обочине шоссе среди полей; в сотне метров оттуда (в направлении их дальнейшего пути) простирался лес. По­дойдя к нему, она скрылась в кустарнике, все это время не переставая лелеять в себе чувст­во умиротворенности. (Ведь и радость присут­ствия любимого мужчины лучше всего ощу­щаешь в уединении. Будь это присутствие не­прерывным, оно но существу присутствовало

87

бы лишь своей неустанной быстротечностью. Удержать его возможно только в минуты одиночества.)

Она вышла из леса на шоссе; оттуда была видна станция; грузовик с цистерной уже отъ­езжал, легковушка продвинулась к красной башенке бензоколонки. Девушка двинулась по шоссе вперед, временами оглядываясь, не едет ли за ней следом машина. Наконец увидев ее, стала махать ей так, как машут проезжаю­щей машине автостопщики. Легковушка стала притормаживать и остановилась возле девуш­ки. Молодой человек, наклонившись к окош­ку, опустил стекло и с улыбкой спросил: «Вам куда, барышня?» — «Вы случайно не в Бистрицу?» — спросила девушка, кокетливо улыбаясь ему. — «Прошу садиться». — Моло­дой человек открыл дверцу. Девушка села, и машина тронулась.

3

Молодой человек всегда радовался, когда его девушка бывала в хорошем настро­ении; случалось это не часто: трудная ра­бота, нервозная обстановка, много сверхуроч­ных часов без надлежащего отдыха, дома больная мать — все это утомляло ее; не отли­чаясь ни крепкими нервами, ни уверенностью в себе, она нередко подпадала под власть тре­вог и страхов. Поэтому любое проявление ее веселости он умел приветствовать с нежной заботливостью воспитателя. Улыбнувшись ей,

88

он сказал: — Мне сегодня везет. Вожу машину уже пять лет, но такую красивую попутчицу подсаживаю впервые.

Девушка была благодарна молодому челове­ку за каждый комплимент; хотелось немножко понежиться в его тепле, и потому она сказа­ла: — Вы отлично умеете лгать!

— Я что, похож на лгуна?

— Вы похожи на человека, который лю­бит лгать женщинам, — сказала девушка, и в ее словах невольно прозвучала прежняя тре­вога, поскольку она и вправду верила, что ее молодой человек не прочь солгать жен­щине.

Ревность девушки порой начинала раздра­жать молодого человека, но на этот раз он мог легко не заметить ее, ибо фраза относилась все-таки не к нему, а к незнакомому водите­лю. И потому он задал вполне банальный во­прос: — Вам это неприятно?

— Будь я с вами в близких отношениях, мне было бы неприятно, — сказала девушка, и это был деликатный урок, преподанный моло­дому человеку. — Но вы чужой человек, и это меня не волнует.

— В близком человеке женщине мешает го­раздо больше вещей, чем в постороннем (это опять-таки был деликатный урок, преподан­ный девушке молодым человеком), но мы с вами, как люди чужие, могли бы отлично по­нять друг друга.

Девушка, преднамеренно не желая пони­мать этот педагогический намек, тотчас обра­тилась исключительно к незнакомому водите-

89

лю: — Какой в этом смысл, если через минуту мы разойдемся?

— Почему? — спросил молодой человек.

— Да потому что в Бистрице я выйду.

— А если я выйду вместе с вами?

После этих слов девушка посмотрела на мо­лодого человека и обнаружила, что сейчас он выглядит именно таким, каким она представ­ляет его в самые томительные минуты ревно­сти; она ужаснулась тому, как он премило ко­кетничает с ней (с незнакомой попутчицей) и как это к лицу ему. Она спросила его со строп­тивым вызовом: — Интересно, что бы вы со мной делали?

— Над тем, что делать с такой красоткой, я особенно бы не задумывался, — галантно ска­зал молодой человек, обращаясь сейчас ско­рее к своей девушке, чем к незнакомой попут­чице.

Но у девушки вдруг возникло ощущение, будто на этой лести она поймала его с по­личным, будто с помощью какого-то хитрого трюка выудила из него признание; внезапно проникшись острой ненавистью к нему, она сказала: — Не слишком ли много вы на себя берете?

Молодой человек посмотрел на девушку; ее строптивое лицо, казалось, было искажено су­дорогой; он почувствовал к ней жалость и за­тосковал по ее знакомому, привычному взгля­ду (он казался ему детским и простодушным); склонившись к ней, он обнял ее за плечи и тихо произнес имя, которым обычно называл ее и которым хотел оборвать игру.

90

Но девушка увернулась и сказала: — Умерь­те свой пыл!

Отвергнутый молодой человек сказал: — Простите, барышня, — и молча уставился на дорогу.

4

Впрочем, горестная ревность поки­нула девушку так же быстро, как и пронизала ее. Она была все-таки благоразумной и пони­мала, что это просто игра; теперь ей стало да­же немного смешно, что она оттолкнула лю­бимого, поддавшись своей ревнивой злобе; не хотелось, чтобы он почувствовал это. По сча­стью, она обладала удивительной способнос­тью задним числом переосмысливать свои по­ступки; эта способность помогла ей заклю­чить, что оттолкнула она его не по злобе, а лишь для того, чтобы продолжать игру, кото­рая своей причудливостью так под стать пер­вому дню отпуска.

Она вновь стала попутчицей, только что от­толкнувшей назойливого водителя лишь для того, чтобы оттянуть результат обольщения и придать ему большую остроту. Повернув­шись к молодому человеку, она ласково ска­зала:

— Я не хотела обидеть вас, пан!

— Простите меня, больше я не дотронусь до вас, — сказал молодой человек.

Он рассердился на девушку, не пожелав­шую принять его предложение прекратить иг-

91

ру и снова стать самой собой; а когда она про­должала настаивать на своем маскараде, моло­дой человек перенес злость уже на незнако­мую играемую ею автостопщицу и тут вдруг открыл характер своей роли: он прекратил го­ворить комплименты, которыми косвенно пы­тался польстить своей девушке, а стал изобра­жать крутого парня, обращенного к женщинам грубыми сторонами своей мужественности: волей, сарказмом, самонадеянностью.

Эта роль была начисто противоположна той заботливости, с какой молодой человек от­носился к девушке. До его знакомства с нею он и вправду вел себя с женщинами скорее дерзко, чем мягко, но на демонически круто­го парня не походил вовсе, не отличаясь ни силой воли, ни развязностью. Однако, не по­ходя на него, он тем не менее с давних пор мечтал на него походить. Конечно, мечта эта довольно наивная, но ничего не попишешь: ребяческие мечты пересиливают все приман­ки зрелого духа и часто сопровождают чело­века до самой старости. И эта ребяческая меч­та не замедлила воплотиться в предложенную роль.

Саркастическая сдержанность молодого че­ловека пришлась девушке весьма впору: это освобождало ее от самой себя. А она сама — это прежде всего ревность. В ту минуту, когда рядом с собой она перестала видеть в молодом человеке галантного соблазнителя, а узрела его неприступное лицо, ревность ее успокои­лась. Девушка смогла забыть о себе и отдаться своей роли.

92

Своей роли? Какой же? Это была роль и, дешевого романа. Автостопщица остановила машину не для того, чтобы ехать, а чтобы со­блазнить мужчину, который ехал в машине; это была ловкая обольстительница, умело иг­рающая своими прелестями. Девушка перево­плотилась в этот дурацкий романный персо­наж с легкостью, которая ее самое сразу же удивила и очаровала.

Так они и ехали; чужой водитель и чужая автостопщица.

5

Более всего в жизни молодому чело­веку недоставало беззаботности. Его жизнен­ный путь был начертан с жесткой точностью: служба не ограничивалась лишь восемью часа­ми в день, она просачивалась и в остальное время непреложной скукой собраний и работой дома; просачивалась она и вторжением бесчис­ленных сотрудников и сотрудниц в его небога­тую досугом личную жизнь, которая отнюдь не оставалась тайной и не раз делалась предметом пересудов и публичного разбирательства. Даже две недели отпуска не вызвали в нем чувства освобождения и приключенчества; и на них легла серая тень точного планирования; нехват­ка летнего жилья вынудила его еще за полгода заказать номер в Татрах, обзаведясь для этого необходимым ходатайством заводского комите­та своего предприятия, ни на минуту не спус­кавшего с него своего недреманного ока.

93

Он со всем этим смирился, но иногда перед ним представал ужасный образ дороги, по ко­торой гонят его, где все его видят, с которой он не может свернуть. Этот образ возник пе­ред ним и сейчас; странным коротким совме­щением дорога воображаемая отождествилась с реальной дорогой, по которой он ехал, — и это толкнуло его на неожиданный безрассуд­ный шаг.

— Куда, вы сказали, вам надо? — спросил он девушку.

— В Банскую Бистрицу, — ответила она.

— А что вы там собираетесь делать?

— У меня там встреча.

— С кем же, скажите?

— С одним человеком.

Машина как раз подъезжала к большому пе­рекрестку; водитель сбавил скорость, чтобы ус­петь прочесть дорожные указатели; затем свер­нул направо.

— А что случится, если вы не придете на эту встречу?

— Это будет на вашей совести, вам придет­ся позаботиться обо мне.

— Вы, пожалуй, не заметили, что я свернул на Новые Замки.

— Правда? Вы сошли с ума!

— Не волнуйтесь, я позабочусь о вас, — ска­зал молодой человек.

Игра тотчас достигла высочайшего напря­жения. Машина удалялась не только от вооб­ражаемой цели — Банской Бистрицы, но и от реальной цели, к которой направилась утром: от Татр и заказанного там номера. Игровая

94

жизнь внезапно атаковала жизнь настоящую. Молодой человек удалялся от самого себя и от своей точной дороги, с которой до сих пор никогда никуда не сворачивал.

— Но ведь вы сказали, что едете в Низкие Татры! — удивилась девушка.

— Я еду, барышня, куда мне вздумается. Я свободный человек и делаю то, что хочу и что мне нравится.

6

Когда они доехали до Новых Зам­ков, уже стало смеркаться.

Молодой человек здесь никогда не был и не сразу сориентировался. Пришлось оста­навливать машину и расспрашивать прохо­жих, как проехать к гостинице. Хотя гостини­ца и была совсем близко (по утверждению всех опрошенных), путь к ней лежал через множество раскопанных улиц и осложнялся столькими поворотами и объездами, что про­шло не менее четверти часа, пока они добра­лись до цели. Гостиница имела неприглядный вид, но была единственной в городе, а ехать дальше молодому человеку не хотелось. Бро­сив девушке: «Подождите», он вышел из ма­шины.

А выйдя, он, естественно, снова стал самим собой. И почувствовал ужасную досаду, что под вечер очутился совсем не там, где рассчи­тывал; и досада была тем сильнее, что его ни­кто не принуждал к этому, да он и сам, соб-

95

ственно, об этом не помышлял. Он стал упре­кать себя в безрассудстве, но потом махнул рукой: номер в Татрах до завтра подождет, и ничего страшного не случится, если он отме­тит первый день отпуска каким-то непредви­денным приключением.

Он прошел через ресторан — задымленный, битком набитый, шумный — и спросил, где бюро обслуживания. Его направили к черной лестнице, где за стеклянной дверью, под уве­шанной ключами доской, сидела увядшая блон­динка; не без сложностей он получил ключ от единственного свободного номера.

И девушка, оставшись одна в машине, вы­шла из своей роли. Но очутившись в неожи­данном месте, она не испытывала досады. Бы­ла настолько предана молодому человеку, что никогда не сомневалась в его поступках и с полным доверием отдавала ему часы своей жизни. И тут вдруг снова вспыхнула мысль, что, возможно, именно так, как она сейчас, ждут его в этой машине другие женщины, с которыми он встречается в своих служебных поездках. Но, как ни странно, на сей раз этот образ совсем не причинил ей боли; напротив, эта мысль тотчас вызвала у нее улыбку: как прекрасно, что сейчас этой чужой женщиной является именно она; этой чужой, беспечной и непристойной женщиной, одной из тех, к кому она так ревновала; ей казалось, что тем самым она их всех оставляет с носом; что она додумалась до того, как овладеть их оружи­ем, как дать молодому человеку то, что до сих пор дать ему не умела: легкость, бесстыдство

96

и раскованность; ее переполнило острое чув­ство удовлетворения, что она единственная способна быть всеми женщинами сразу и сво­его любимого вот так целиком (она единст­венная) может увлечь и поглотить.

Молодой человек открыл дверцу машины и повел девушку в ресторан. Посреди шума, грязи и дыма он нашел единственный свобод­ный столик в углу.

7

— Каким же образом вы теперь обо мне позаботитесь? — спросила девушка вызы­вающе.

— Что вы предпочитаете в качестве апери­тива?

Девушка не была приучена к крепким на­питкам; разве что пила вино, и еще ей нравил­ся вермут. Но на этот раз она намеренно ска­зала:

— Водку.

— Отлично, — сказал молодой человек. — На­деюсь, вы не слишком опьянеете.

— А если бы и так? — спросила девушка.

Не ответив, молодой человек, подозвав офи­цианта, заказал две водки и бифштексы на ужин. Официант тут же принес на подносе две рюмки водки и поставил их на стол.

Молодой человек поднял рюмку и сказал: — За вас!

— Более оригинальный тост не приходит вам в голову?

97

В игре девушки было что-то начинавшее раздражать молодого человека; сейчас, когда он сидел с ней лицом к лицу, он понял, что это не только слова, превращавшие ее в кого-то постороннего, но она вся изменилась, изме­нилась в жестах, мимике и стала неприятно походить на тот тип женщин, к которым он испытывал легкое отвращение.

И он (держа рюмку в поднятой руке) от­корректировал свой тост: — Хорошо, стало быть, пью не за вас, а за вашу породу, в кото­рой так удачно сочетается лучшее от живот­ного и худшее от человека.

— Под этой породой вы подразумеваете всех женщин? — спросила девушка.

— Нет, я подразумеваю лишь тех, что похо­жи на вас.

— И все-таки мне кажется не очень остро­умным сравнивать женщину с животным.

— Хорошо, — согласился молодой человек, все еще держа рюмку поднятой, — тогда пью не за вашу породу, а за вашу душу, согласны? За вашу душу, которая излучает свет, спуска­ясь из головы в живот, и гаснет, снова подни­маясь в голову.

Подняв рюмку, девушка сказала: — Итак, за мою душу, которая спускается в живот.

— Еще раз оговорюсь, — заметил молодой человек, — лучше просто за ваш живот, в ко­торый спускается ваша душа.

— За мой живот, — сказала девушка, и ее живот (коль уж был сейчас так определенно назван) будто отвечал на призыв: она ощуща­ла каждый миллиметр его кожи.

98

Официант принес бифштексы, молодой че­ловек заказал еще водки с содовой (на сей раз выпили за грудь девушки), и разговор продол­жался в удивительно фривольном тоне. Моло­дого человека все больше раздражало умение девушки выглядеть дешевкой; если это ей так хорошо удается, подумал он, значит, она такая и есть; не вошла же в нее какая-то чужая ду­ша откуда-то извне; то, что она здесь изобра­жает, и есть она сама; возможно, это та часть ее существа, что в иное время заперта на за­мок, а сейчас условиями игры выпущена из клетки; девушка, возможно, думает, что игрой она отрицает самое себя; но не наоборот ли это? Не стала ли она именно в игре самой собой? Не раскрепостилась ли она в игре? Нет, напротив него сидит не чужая женщина в обличье его девушки; это именно его девуш­ка, она сама, и никто другой. Он смотрел на нее и чувствовал растущее к ней отвращение.

Но это было не просто отвращение. Чем больше девушка отдалялась от него духовно, тем сильнее он вожделел ее телесно; чуждость души заострила особенность девичьего тела; она, по сути, только сейчас и сделала это те­ло телом; до сих пор оно существовало для молодого человека в заоблачных сферах со­страдания, нежности, заботливости, любви и умиления; оно словно было затеряно в этих сферах (да, тело было словно затеряно!). Мо­лодому человеку казалось, что сегодня он впер­вые видит ее тело.

После третьей рюмки водки девушка подня­лась и кокетливо сказала: — Пардон.

99

— Позвольте спросить вас, барышня, куда вы идете?

— Пописать, если вам угодно, — ответила девушка и стала меж столов пробираться в конец зала к плюшевой занавеске.

8

Она была довольна, что так огороши­ла молодого человека словом, какого — несмот­ря на его невинность — никогда не произносила вслух; ничто не представлялось ей лучшим, более выразительным воплощением женщины, которую она играла, чем кокетливое ударение, сделанное на упомянутом слове; да, она была довольна, была в превосходном настроении; иг­ра увлекала ее; давала ей возможность ощутить то, чего она до сих пор не ощущала: хотя бы чувство беспечной безответственности.

Она, всегда опасавшаяся каждого своего пос­ледующего шага, вдруг ощутила себя абсолютно раскованной. Чужая жизнь, посреди которой она оказалась, была жизнью без стыда, без био­графических примет, без прошлого и будущего, без обязательств; это была жизнь несказанно свободная. Девушка на правах автостопщицы могла все, ей было дозволено все: что угодно гово­рить, что угодно делать, что угодно чувствовать.

Она шла по залу и ощущала на себе взгля­ды всех сидяших за столиками; это было но­вое, неведомое до сих пор чувство: неприлич­ная радость, даруемая телом. Она все еще не могла до конца изжить в себе ту четырнадца-

100

тилетнюю девочку, что стыдится своих грудей и испытывает чувство мучительной неловкос­ти, что они так заметно выдаются на теле. Хотя она и гордилась тем, что красива и хорошего роста, эту гордость сразу же осаживал стыд: она отлично осознавала, что в женской красоте прежде всего заложен сексуальный призыв, и это тяготило ее; хотелось, чтобы ее тело было обращено только к тому человеку, которого она любит; когда мужчины на улице глазели на ее грудь, ей казалось, что тем самым они опус­тошают и уголок сокровеннейшей жизни, при­надлежащей только ей и ее любимому. Но сей­час она была автостопщицей, женщиной без судьбы; освободившись от нежных пут своей любви, она стала остро осознавать свое тело; и оно тем сильнее возбуждало ее, чем чужерод­нее были глаза, его пожиравшие.

Она почти миновала последний столик, ко­гда подвыпивший мужичок, желая щеголь­нуть своей галантностью, обратился к ней по-французски: — Combien, mademoiselle?1

Девушка поняла. Она выпрямилась и, взвол­нованно ощущая каждое движение своих бедер, скрылась за плюшевой занавеской.

9

Это была странная игра. Ее стран­ность заключалась, например, в том, что мо­лодой человек, хотя и сам перевоплотился в

1 Сколько, мадемуазель? (фр.)

101

неизвестного водителя, не переставал видеть в автостопщице свою девушку. Именно это и было мучительным; он видел свою девушку, соблазняющую постороннего мужчину, и об­ладал горьким преимуществом своего присут­ствия при этом; видеть вблизи, как она выгля­дит и что говорит, когда обманывает его (ко­гда обманывала, когда будет обманывать); он имел редкостную честь быть тем, с кем она ему изменяет.

И это было тем тяжелее, что он больше бого­творил ее, чем любил; ему всегда казалось, что ее существо реально лишь в границах верности и чистоты и что за этими границами ее просто не существует; что за этими границами она пере­стает быть самой собой, как вода перестает быть водой за точкой кипения. И сейчас, видя, как она с естественной элегантностью переступает эту чудовищную черту, он переполнялся гневом.

Вернувшись из туалета, девушка пожалова­лась: — Какой-то парень крикнул мне там: «Combien, mademoiselle

— Чему удивляться, — сказал молодой че­ловек, — вы ведь похожи на шлюху.

— Представьте себе, меня это совершенно не трогает.

— Зря вы не пошли с этим типом!

— Но я все-таки с вами.

— Вы можете пойти с ним после меня. До­говоритесь.

— Он не в моем вкусе.

— Но в принципе вы, как вижу, не против того, чтобы за ночь быть с несколькими муж­чинами.

102

— А почему бы и нет, если они недурны собой.

— Вы предпочитаете быть с ними поочеред­но или одновременно?

— По-разному, — ответила девушка.

Разговор увязал во все больших нелепостях; это слегка коробило девушку, но она не могла протестовать. И в игре для нас таится несво­бода; и игра — ловушка для игрока; не будь это игрой и сиди здесь действительно двое чу­жих людей, автостопщица могла бы давно ос­корбиться и уйти; но из игры не уйдешь; ко­манда до конца игры не может покинуть поле, шахматные фигуры не могут сбежать с шах­матной доски, границы игровой площадки не­преодолимы. Девушка знала, что должна при­нять любую игру только потому, что это игра. Она знала: чем острее будет игра, тем боль­ше станет игрой и тем покорнее придется в нее играть. И незачем было призывать разум и убеждать сумасбродную душу держаться в стороне от игры и не принимать ее всерьез. Именно потому, что это была всего лишь игра, душа не тревожилась, не противилась и опьяненно отдавалась ей.

Молодой человек подозвал официанта и рас­платился. Затем встал и сказал девушке: — Можем идти.

— Куда? — наигранно удивляясь, спросила девушка.

— Не спрашивай и топай, — сказал молодой человек.

— Как вы со мной разговариваете?

— Как со шлюхой, — сказал он...

103

10

Они шли по едва освещенной лест­нице, на площадке перед вторым этажом у ту­алета стояла группка подвыпивших мужчин. Молодой человек, обхватив девушку сзади, стиснул ладонями ее грудь. Мужчины у туа­лета, увидев это, стали одобрительно покри­кивать. Девушка попыталась освободиться, но молодой человек рявкнул: «Не дергайся ты!». Мужчины, выразив ему свою хамскую соли­дарность, отпустили в адрес девушки несколь­ко непристойностей. Молодой человек, под­нявшись с девушкой на второй этаж, открыл дверь в номер. Включил свет.

Это был узкий номер с двумя кроватя­ми, столиком, двумя стульями и умывальни­ком. Заперев дверь, молодой человек повер­нулся к девушке. Она стояла против него в вызывающей позе, во взоре — дерзкая чув­ственность. Он смотрел на нее и пытался за этим непристойным выражением обнару­жить знакомые, нежно любимые девичьи чер­ты. Было так, как будто он смотрел в би­нокль, — на два образа, совмещенных и про­свечивающих один сквозь другой. Эти два просвечивающих образа подсказывали ему, что в девушке есть все, что душа ее ужасно аморфна, что в ней уживаются верность и из­мена, предательство и невинность, кокетство и целомудрие; это диковинное месиво пред­ставлялось ему отвратительным, как пестро­та свалки. Образы просвечивали один сквозь другой, и молодому человеку стало понятно,

104

что девушка лишь с виду отличается от дру­гих, но в глубинных просторах души она та­кая же, как и прочие женщины: полна все­ми возможными мыслями, чувствами, поро­ками, оправдывающими его тайные сомнения и ревности; что трогательный очерк, отте­няющий ее своеобразие, всего лишь обман, в который вовлечен другой — тот, кто смот­рит, он. Ему казалось, что девушка, кото­рую он так любил, была лишь созданием его мечты, его абстрактной идеи, его дове­рия, а настоящая девушка стоит сейчас пе­ред ним, и она безнадежно чужая, безнадеж­но другая, безнадежно многоликая. Он ненави­дел ее.

— Чего ты ждешь? Раздевайся, — сказал он.

Девушка, кокетливо склонив голову, спро­сила: — А это обязательно?

Тон, каким она произнесла это, показался ему очень знакомым, похоже было, будто ко­гда-то давно он слышал это от другой женщи­ны, однако от какой не помнил. Он жаждал унизить ее. Не автостопщицу, нет, — собствен­ную девушку. Игра слилась с жизнью во­едино. Игра в унижение автостопщицы стала лишь предлогом для унижения его девушки. Молодой человек забыл об игре. Он просто ненавидел женщину, стоявшую перед ним. Не сводя с нее глаз, он вытащил из бумажника пятьдесят крон и протянул их девушке: — До­статочно?

Взяв купюру, девушка сказала: — Не очень-то высоко вы меня ставите.

— Большего ты не стоишь.

105

Девушка приникла к молодому человеку: — Так нельзя со мной! Надо как-то по-другому, хоть чуточку постарайся!

Она обнимала его, пытаясь прильнуть губа­ми к его губам. Но он положил ей на губы пальцы и, мягко оттолкнув, сказал: — Я це­луюсь только с женщинами, которых люблю.

— А меня ты не любишь?

— Нет.

— А кого ты любишь?

— Это тебя не касается. Раздевайся.

11

Она никогда так не раздевалась. Ро­бость, ощущение внутренней тревоги, безрас­судство — все то, что она всегда чувствовала, раздеваясь перед молодым человеком (и не будучи защищенной темнотой), все это исчез­ло. Она стояла перед ним на свету, самоуве­ренная, дерзкая, и удивлялась, откуда вдруг взялись неведомые ей дотоле жесты медлен­ного, дразнящего раздевания. Ощущая на себе его взгляды, она нежно откладывала в сторону каждый предмет туалета и смаковала все эта­пы своего обнажения.

Но в ту минуту, когда она предстала перед ним совершенно нагой, в голове мелькнула мысль, что теперь-то уж точно всякая игра кон­чается; вместе с платьем она сняла и притвор­ство, и теперь она совсем голая, а значит, стала наконец самой собой, и молодой человек дол­жен подойти к ней и сделать жест, которым со-

106

трет все и за которым последует лишь их со­кровеннейшая любовь. Да, она стояла перед мо­лодым человеком нагая, перестав в эту минуту играть; стояла растерянная, и на лице ее появи­лась улыбка, которая и вправду принадлежала только ей: робкая и смущенная.

Однако молодой человек не подошел к ней и не стер игры. Не заметил он и этой дове­рительно знакомой улыбки; он видел перед собой лишь чужое красивое тело своей де­вушки, которую сейчас ненавидел. Ненависть смыла с его похотливости всякий налет чув­ства. Она попыталась было подойти к не­му, но он сказал: «Стой там, где стоишь, я хо­чу тебя хорошо видеть». Молодой человек же­лал сейчас лишь одного: обращаться с ней как с продажной девкой. Но он никогда не имел ничего общего ни с одной продажной девкой, и представление о них составилось у него лишь по литературе и чьим-то расска­зам. Воскресив в памяти эти образы, он пер­вым делом увидел там женщину в черном белье (и черных чулках), танцующую на блес­тящей крышке рояля. В гостиничном номе­ре рояля не было, был только небольшой сто­лик, приставленный к стене и покрытый по­лотняной скатертью. Он приказал девушке влезть на него. Девушка сделала проситель­ный жест, но молодой человек сказал: — Тебе заплачено.

Увидев в глазах молодого человека неуем­ное бешенство, она попыталась продолжить игру, хотя силы были на исходе. Со слезами на глазах она забралась на стол. Квадратная

107

доска была не больше метра, и одна ножка — чуть короче других; стоя на столе, девушка с трудом сохраняла равновесие.

Но молодой человек получал удовольствие от вида возвышавшейся над ним голой фигу­ры, а стыдливая неуверенность девушки лишь разжигала его властолюбие. Это тело ему хо­телось видеть во всех положениях, со всех сторон, таким, каким его видели, в его вооб­ражении, и будут видеть другие мужчины. Он был груб и циничен. Он говорил ей слова, ко­торых она от него ни разу не слышала. Она хотела воспротивиться, хотела выйти из игры, обратилась к нему по имени, но он тут же крикнул ей, что у нее нет права называть его так доверительно. И наконец она, в растерян­ности и обливаясь невидимыми слезами, под­чинилась желаниям молодого человека: стала нагибаться, приседать на корточки, отдавать честь и крутить бедрами, изображая твист; при каком-то более резком движении скатерть соскользнула из-под ее ног, и она чуть было не упала на пол. Молодой человек подхватил ее и бросил на кровать.

Он слился с ней. Она обрадовалась в надеж­де, что хотя бы сейчас кончится эта злополуч­ная игра. И они снова станут теми двумя, ка­кими были прежде и любили друг друга. Она хотела прильнуть к нему губами, но молодой человек отстранился и повторил, что целуется лишь с теми женщинами, которых любит. Она громко расплакалась. Но даже плакать ей бы­ло не дозволено: неистовая страсть молодого человека постепенно завладевала ее телом, и

108

оно в конце концов заглушило вопль ее души. Вскоре на ложе были два слившихся воедино тела, сладострастных и чужих друг другу. Сейчас совершалось как раз то, чего девушка боялась больше всего на свете и старательно избегала: телесной близости без чувства и без любви. Она знала, что переступила запретную черту, но продолжала двигаться без всяких оговорок и с полной отдачей; лишь где-то да­леко в уголке сознания она ужасалась тому, что никогда еще не испытывала такого на­слаждения и стольких оргазмов, как именно сейчас — за этой чертой.

12

Потом все кончилось. Молодой че­ловек, приподнявшись, потянулся к длинному шнуру, висевшему над кроватью, выключил свет. Неприятно было видеть лицо девушки. Он знал, что игра кончилась, но возвращаться к своим привычным отношениям с девушкой ему не хотелось; он боялся этого возвращения. Теперь он лежал в темноте рядом с ней, лежал так, чтобы их тела не соприкасались.

Спустя некоторое время он услышал ти­хие всхлипы; рука девушки робко, по-детски коснулась его руки, опустилась, снова косну­лась, а потом раздался умоляющий, всхлипы­вающий голос, который, ласково назвав его по имени, произнес: — Я это я, я это я...

Молодой человек молчал и, не двигаясь, старался постичь печальную бессодержатель-

109

ность ее утверждения, в котором неизвестное определялось тем же неизвестным.

А девушка, вскоре перейдя от всхлипывания к громкому плачу, повторяла эту трогательную тавтологию еще бессчетное число раз: — Я это я, я это я, я это я...

Молодой человек стал призывать на по­мощь сочувствие (пришлось звать его из да­лекого далека, ибо поблизости нигде его не было), чтобы утешить девушку. Впереди у них было еще тринадцать дней отпуска.

СИМПОЗИУМ

ПЕРВЫЙ АКТ

ординаторская

Ординаторская (некоего отделения не­кой больницы некоего города) свела вместе пятерых действующих лиц и переплела их поступки и речи в неле­пую, но тем более забавную историю. Сейчас в комнате доктор Гавел и медсестра Алжбета (оба на ночном дежурстве), но здесь и другие меди­ки (под каким-то едва ли серьезным предлогом они зашли сюда посидеть с дежурными и распить с ними не­сколько принесенных бутылок вина): лысоватый главврач того же отделе­ния и хорошенькая тридцатилетняя

113

докторша из другого отделения, о которой вся больница знает, что она спит с шефом.

(Главврач, разумеется, женат и только что изрек свою излюбленную фразу, которая долж­на была свидетельствовать не только о его ост­роумии, но и о его намерениях: «Дорогие кол­леги, большего несчастья, чем счастливый брак, быть не может, ибо у вас нет ни малейшей на­дежды на развод».)

Кроме названных четырех персонажей есть здесь и пятый, но, по сути, его здесь нет: как самого молодого, его только что отправили за новой бутылкой. Здесь есть еще и окно, приме­чательное тем, что оно распахнуто и в него из потемневшего сада вместе с ароматами теплого лета неустанно струится лунный свет. И нако­нец: здесь царит хорошее настроение, прояв­ляющееся в увлеченной болтовне всех присут­ствующих и особенно главврача, который само­влюбленно внимает собственным прибауткам.

Однако с течением вечера (и тут, по сути, только и завязывается наша история) намеча­ется определенное напряжение: Алжбета пьет больше, чем приличествовало бы сестре на ночном дежурстве, и, кроме того, начинает ве­сти себя по отношению к Гавелу с вызываю­щим кокетством, которое претит ему и вынуж­дает дать ей резкую отповедь.

наставление Гавела

— Милая Алжбета, я не понимаю вас. День-деньской вы копаетесь в гнойных ра-

114

нах, вонзаете иглы в сморщенные старушечьи ягодицы, ставите клистиры, выносите судна. Судьба уготовила вам завидную возможность познать человеческую плоть во всей ее мета­физической тщетности. Но ваша жизнестой­кость не повинуется голосу разума. Ваше упор­ное стремление быть телом и только телом ничем нельзя подорвать. Ваши груди ощущает даже мужчина, стоящий в пяти метрах от вас. У меня голова идет кругом, когда я вижу те бесконечные спирали, которые выписывает при ходьбе ваш неутомимый круп. Подите прочь от меня! Ваша грудь вездесуща, как Гос­подь Бог! Еще десять минут назад вам положе­но было отправиться на инъекции!

доктор гавел подобен смерти, он берет все

Когда сестра Алжбета (явно обижен­ная) обреченно удалилась из ординаторской, чтобы сделать уколы в два старушечьих зада, главврач спросил: — Скажите на милость, Га­вел, почему вы так упорно отталкиваете не­счастную Алжбету?

Доктор Гавел глотнул вина и сказал: — Шеф, не попрекайте меня. Причина вовсе не в том, что она некрасива и не первой молодости. По­верьте, у меня были женщины куда уродливее и старше.

— Да, про вас говорят, что вы подобны смер­ти: берете все. Но коль вы берете все, почему бы вам не взять и Алжбету?

115

— Причина, верно, в том, — сказал Гавел, — что она проявляет свое желание столь навяз­чиво что это похоже на приказ. Вы утверждае­те, что я в отношении женщин подобен смерти. Однако смерть и та не терпит, чтобы ею пове­левали.

величайший успех главврача

— Пожалуй, я понимаю вас, — ска­зал главврач. — В былые годы я знавал одну девушку, которая спала с кем ни попадя, а поскольку она была хороша, то и я решил за­получить ее. И представьте себе: она отвергла меня. Она спала с моими коллегами, с шофе­рами, с истопником, поваром, даже с носиль­щиком трупов, только не со мной. Вы можете себе такое представить?

— Вполне, — сказала докторша.

— Однако учтите, — вскипел главврач, на лю­дях обращаясь к своей любовнице на «вы», — к тому времени прошло уже несколько лет, как я окончил университет и стал зубром в своем деле. Я был убежден в доступности всех женщин и доказывал это на примере особ весьма недоступных. А вот с девушкой, ка­залось бы такой легкодоступной, я потерпел полный крах.

— Зная вас хорошо, полагаю, что и на этот счет у вас есть своя теория, — сказал доктор Гавел.

— Вы угадали, — ответил главврач. — Эро­тика — отнюдь не только влечение тела, но в

116

равной мере и честолюбивые мечты. Партнер, которого вы познали, который ценит и любит вас, становится вашим зеркалом, мерой ваших достоинств и вашей значимости. В эротике мы ищем отражение собственной ценности и весомости. Однако у моей шлюшки в этом плане были трудности. Она спала с кем угод­но, так что этих зеркал было такое множество, что они давали весьма замутненное и много­значное отражение. И кроме того, когда вы спите со всеми подряд, вы перестаете верить, что такая банальная вещь, как совокупление, может обрести для вас подлинное значение. И тогда настоящий смысл эротического чес­толюбия вы пытаетесь найти на противопо­ложной стороне. Познать меру своего челове­ческого достоинства этой шлюшке мог помочь лишь тот, кто добивался ее, но кого она от­вергла сама. А поскольку ей хотелось в соб­ственных глазах выглядеть самой красивой и самой лучшей, то, естественно, она была очень строга и взыскательна в выборе того един­ственного, кого она сумеет почтить своим от­казом. Когда в конечном счете она выбрала меня, я понял, что мне она оказала особую честь, и по сию пору считаю это своим вели­чайшим эротическим успехом.

— Вы обладаете поразительным умением превращать воду в вино, — сказала докторша.

— Вас оскорбило, что своим величайшим успехом я считаю не вас? — спросил глав­врач. — Но поймите меня. Какой бы вы ни были добродетельной женщиной, я для вас (о, вы даже не представляете, как это меня огор-

117

чает) не первый и не последний мужчина, то­гда как для этой шлюшки я был именно тем единственным. Поверьте, она не забыла меня и до сих пор с тоской вспоминает, что отка­зала мне. Впрочем, я рассказал эту историю лишь для того, чтобы провести аналогию меж­ду нею и нежеланием Гавела вступить в связь с Алжбетой.

хвала свободе

— Да будет вам, шеф, — прогудел Га­вел, — не хотите же вы сказать, что я в Алжбете пытаюсь найти отражение своей человеческой значимости?

— Разумеется, нет, — язвительно заметила докторша. — Вы же нам все объяснили: вы­зывающее поведение Алжбеты воспринимает­ся вами как приказ, а вы пытаетесь сохра­нить иллюзию, что сами для себя выбираете женщин.

— Коль уж говорить об этом начистоту, признаюсь вам, сударыня, что это далеко не так, — задумчиво произнес Гавел. — Когда я сказал, что вызывающее поведение Алжбеты претит мне, то пытался найти всего лишь ост­роумную отговорку. На самом же деле я схо­дился с женщинами куда более дерзкими, чем она, и эта вызывающая дерзость меня вполне устраивала, ибо она удачно ускоряла развитие событий.

— Какого черта вы тогда отказываетесь от Алжбеты? — воскликнул главврач.

118

— Шеф, ваш вопрос не столь уж и нелеп, как поначалу мне показалось, вижу, на него не так-то просто ответить. Сказать откровенно, я и сам не знаю, почему я отказываюсь от Алж­беты. Я обладал женщинами куда более урод­ливыми, старыми и наглыми. Из этого следует, что я непременно должен был бы взять и Алжбету. Любые статистики так бы это и вычисли­ли. Все компьютеры мира выдали бы именно такую информацию. И, возможно, как раз поэ­тому я и не беру ее. Возможно, мне хотелось опровергнуть необходимость. Подставить нож­ку принципу причинности. Взорвать предска­зуемость всеобщей закономерности капризом свободного выбора.

— Но почему вы избрали для этого именно Алжбету?

— Именно потому, что это беспричинно. Бы­ла бы здесь причина, ее можно было бы заранее вычислить и заранее предсказать мои поступки. Именно в этой беспричинности и есть та самая частица свободы, которая нам дозволена и к ко­торой следует неуклонно стремиться, дабы в этом мире железных законов оставалась малая толика человеческого беспорядка. Да здравст­вует свобода, мои дорогие коллеги! — сказал Га­вел и печально поднял стакан, чтобы чокнуться.

каковы пределы ответственности

В эту минуту в комнате появилась новая бутылка, приковавшая внимание всех

119

присутствующих. С бутылкой в дверях стоял обаятельный долговязый юноша, студент мед­института Флайшман, проходивший практику в здешнем отделении. Он поставил (медленно) бутылку на стол, поискал (долго) штопор, при­ставил (неторопливо) его к горлу бутылки, (не спеша) ввинтил его в пробку, а затем (задум­чиво) вытащил ее. Слова в скобках указыва­ют на явную неспешность Флайшмана, кото­рая более чем о нерасторопности свидетельст­вует о лениво-размеренном самолюбовании, с которым студент-медик сосредоточенно вгля­дывался в глубины своей души, пренебрегая малозначимыми деталями окружающего мира.

— Все, что мы тут наболтали, полная чепу­ха, — изрек доктор Гавел. — Не я Алжбету, а Алжбета отвергла меня. Увы! Она ведь втю­рилась в Флайшмана.

— В меня? — Флайшман отставил бутылку, широко шагая по комнате, отнес штопор на место и, вернувшись к столу, стал наполнять стаканы.

— Молодец, ничего не скажешь! — в тон Гавелу воскликнул главврач, дабы позабавить коллег. — Это знают все, только вам невдомек. С тех пор как вы появились в нашем отделе­нии, с ней творится что-то невообразимое. То­му уже два месяца.

Флайшман, одарив главврача долгим взгля­дом, сказал: — И правда, мне невдомек. — И до­бавил: — Кроме того, меня это совершенно не касается.

— А как же быть с вашими благородными излияниями? Как же быть с вашими россказ-

120

нями об уважении к женщинам? — спросил Гавел, напуская на себя величайшую стро­гость. — Вы заставляете Алжбету страдать, а вам хоть бы хны?

— Я питаю сочувствие к женщинам и со­знательно никогда не смог бы причинить им боль, — сказал Флайшман. — Но те чувства, которые я внушаю им безотчетно, меня не ка­саются, поскольку они вне моего воздействия, а следовательно, я и не ответствен за них.

В комнату вошла Алжбета. Она, видимо, рас­судила, что самое мудрое — забыть о нанесен­ной ей обиде и вести себя так, будто ничего не случилось, и потому вела себя на удивление не­естественно. Главврач пододвинул для нее стул к столу и наполнил стакан. — Выпейте, Алжбе­та, и забудьте про все неприятности.

— Само собой, — широко улыбнувшись ему, сказала Алжбета и осушила стакан.

А главврач снова обратился к Флайшману: — Если бы человек нес ответственность только за то, что он осознает, с глупцов была бы заранее снята любая вина. Однако, дорогой Флайшман, человек обязан знать. Человек отвечает за свое незнание. Незнание — вина. И потому ничто не избавляет вас от вины, и я заявляю, что с жен­щинами вы ведете себя по-хамски, как бы вы ни отрицали это.

хвала платонической любви

— Удалось ли вам снять обещанную квартиру для барышни Клары? — атаковал

121

Флайшмана Гавел, намекнув ему на его безре­зультатные попытки добиться расположения одной (небезызвестной присутствующим) мо­лодой особы.

— Пока не удалось, но удастся.

— Кстати сказать, Флайшман ведет се­бя с женщинами по-джентльменски. Коллега Флайшман не морочит женщинам голову, — вмешалась в разговор докторша, взяв студен­та-медика под защиту.

— Я не терплю грубости в отношении жен­щин, так как испытываю к ним жалость, — по­вторил Флайшман.

— Но все равно Клара не легла с вами в по­стель, — сказала Алжбета, засмеявшись столь непристойно, что главврач почел необходимым вступить в разговор:

— Легла не легла, это вовсе не столь важно, Алжбета, как вы полагаете. Известно, что Абе­ляр был кастрирован, однако это не помеша­ло им с Элоизой навсегда остаться верными любовниками, и любовь их бессмертна. Гос­пожа Жорж Санд прожила семь лет с Фреде­риком Шопеном безгрешно, как девственни­ца, но куда вам до высот их любви! Конечно, не совсем уместно в этом возвышенном ряду приводить пример шлюшки, оказавшей мне величайшую честь тем, что отвергла меня. Но зарубите себе на носу, дорогая Алжбета, меж­ду любовью и тем, что не выходит у вас из головы, связь гораздо свободнее, чем сдает­ся людям. Надо ли вам сомневаться, что Кла­ра любит Флайшмана! Она нежна с ним и все-таки отвергает его. Для вас это звучит не-

122

логично, но любовь меньше всего подвластна логике.

— Что здесь нелогичного? — спросила Алж­бета и снова вульгарно засмеялась. — Кларе нужна квартира. Вот она и нежна с Флайшманом. Но спать с ним она не желает. Скорее все­го потому, что спит с другим. Но тот другой достать ей квартиру не может.

Тут Флайшман поднял голову и сказал: — Вы действуете мне на нервы. Вы что, все еще в переходном возрасте? А если женщи­не просто мешает стыд? Эта мысль не при­ходит вам в голову? Что если она скрывает от меня какой-то недуг? Допустим, послеопе­рационный шов, обезображивающий ее тело? Женщинам свойственно стыдиться до невоз­можности. Хотя вам, Алжбета, это трудно по­нять.

— Можно предположить и другое, — по­спешил на помощь Флайшману главврач. — В присутствии Флайшмана Клара так цепене­ет от трепета любви, что уже не может ею с ним заниматься. А вы, Алжбета, способны ли представить себе такую сильную любовь к ко­му-то, которая могла бы вам помешать пере­спать с ним?

Алжбета заявила, что она на это неспособна.

знак

Тут мы можем на какое-то время от­влечься от разговора (без устали обсасываю­щего всяческие несуразности) и упомянуть о

123

том, что на всем его протяжении Флайшман старался поймать взгляд докторши, которая чертовски приглянулась ему с той самой ми­нуты (с месяц назад), как он увидел ее. Вели­чие ее тридцатилетнего возраста заворажива­ло его. До сих пор он видел ее лишь вскользь и сегодня впервые получил возможность про­вести с ней какое-то время в одном помеще­нии. Ему казалось, что и она иной раз ловит его взгляды, и это возбуждало его.

И вдруг, после одного такого переглядыва­ния, докторша неожиданно встала, подошла к окну и сказала: «Как чудесно в саду! Полно­луние...» — и вновь бросила на Флайшмана беглый взгляд.

Флайшман, чутко реагировавший на такого рода ситуации, сразу понял, что это знак — знак, поданный ему. Он вмиг почувствовал, как вздымается грудь. А его грудь была чутким инструментом, достойным мастерской Стра­дивари. Случалось, что он испытывал в груди именно такую распирающую волну восторга и всякий раз был уверен, что эта волна проро­чит ему не что иное, как неотвратимый при­ход чего-то великого и небывалого, превыша­ющего все его мечты.

На сей раз он, с одной стороны, был опья­нен этой волной, с другой (в уголке сознания, куда это опьянение не доходило) — удивлен: возможно ли, чтобы его мечта обладала такой силой, что по ее зову реальность послушно спешила преобразиться? Не уставая удив­ляться своему могуществу, он внимательно следил за тем, когда дебаты станут настолько

124

захватывающими, что их участники переста­нут его замечать. Как только наступил под­ходящий момент, он выскользнул из поме­щения.

прекрасный юноша со сложенными руками

Отделение, где происходил этот имп­ровизированный симпозиум, располагалось на первом этаже прелестного флигеля, стоявшего (наряду с другими флигелями) в просторном больничном саду. Сейчас в сад вышел Флайш­ман. Прислонившись к высокому стволу пла­тана, он закурил и возвел глаза к небу: было лето, по воздуху плыли ароматы, и на черном небосклоне висела круглая луна.

Он попытался представить себе ход даль­нейших событий: докторша, минутой раньше подавшая ему знак выйти в сад, дождется мо­мента, когда разговор отвлечет ее лысого лю­бовника от подозрений, и затем, должно быть, неприметно обронит, что интимная нужда за­ставляет ее ненадолго покинуть компанию.

А что случится далее? Далее он уже не хотел ничего воображать. Волнение в груди предве­щало ему приключение, и этого было доста­точно. Он верил в свой успех, в свою звезду любви и верил в молодую докторшу. Убаюкан­ный своей самоуверенностью (всякий раз не­сколько удивляющей), он отдавался приятно­му бездействию. Ведь он всегда воспринимал себя как мужчину привлекательного, желанно-

125

го и любимого и наслаждался тем, что ждет приключения пассивно, как говорится, сложа руки. Он верил, что именно такая поза возбуж­дает и покоряет женщин и судьбу.

Здесь, пожалуй, уместно заметить, что Флайшман часто, если не постоянно (и само­влюбленно), видел себя со стороны, так что с ним непрерывно был его двойник, превращав­ший его одиночество в состояние вполне за­нятное. На сей раз, например, он не только стоял опершись о платан и курил, но одновре­менно с наслаждением наблюдал за тем, как он стоит (красивый и юный) опершись о пла­тан и непринужденно курит. Так он любовал­ся сам собой, пока не услышал легкие шаги, направлявшиеся к нему от флигеля. Он пред­намеренно не оборачивался. Еще раз затянул­ся, выпустил дым и воздел глаза к небу. Когда шаги приблизились к нему, он молвил неж­ным, вкрадчивым голосом: — Я знал, что вы придете...

мочеиспускание

— Не так уж трудно было догадать­ся, — ответил ему главврач, — я ведь всегда предпочитаю мочиться на природе, чем поль­зоваться современными клозетами, где чувст­вуешь себя отвратительно. А здесь золотис­тый ручеек каким-то чудом вмиг соединяет меня с глиной, травой и землей. Ибо, Флайш­ман, я прах и в прах возвращусь, пусть хотя бы частично. Мочиться на природе — это свя-

126

щенный обряд, коим мы даем земле обещание однажды вернуться в нее целиком.

Флайшман молчал, и главврач спросил его: «А вы что? Вышли поглядеть на луну?» Но Флайшман продолжал упорно молчать, и глав­врач сказал: «Вы, Флайшман, настоящий луна­тик. Именно поэтому я и люблю вас». В словах главврача Флайшману послышалась насмеш­ка, но, стараясь оставаться невозмутимым, он процедил сквозь зубы: «Ну вас с вашей луной! Я тоже пришел сюда помочиться».

— Дорогой Флайшман, принимаю это как чрезвычайное проявление вашей симпатии к стареющему шефу.

И они оба встали под платаном, дабы совер­шить действие, которое главврач, с неослабе­вающим пафосом и без конца варьируя эпи­теты, сравнивал с богослужением.

ВТОРОЙ АКТ

прекрасный юноша, полный сарказма

Когда они вместе шли по длинному коридору в ординаторскую, главврач по-братски обхватил студента-меди­ка за плечо. Студент не сомневал­ся в том, что лысый ревнивец за­метил поданный докторшей знак и теперь в своих дружеских излия­ниях смеется над ним. Он, конеч­но, не мог сбросить руку шефа со своего плеча, но тем больше гнева скапливалось в нем. И утешало его лишь то, что он не только был по­лон гнева, но одновременно и ви-

128

дел себя со стороны в этом гневе; вид юноши, возвращающегося в ординаторскую неожи­данно для всех совершенно преображенным, вполне удовлетворял его: едко саркастичный, агрессивно остроумный, чуть ли не демони­ческий.

Когда они оба наконец вошли в ордина­торскую, то узрели такую картину: Алжбе­та стояла посреди комнаты и, вполголоса напевая какую-то мелодию, уродливо вихля­ла в такт бедрами. Доктор Гавел сидел поту­пив взор, а докторша, стремясь предотвратить испуг вошедших, пояснила: — Алжбета тан­цует.

— Хватила лишку, — добавил Гавел.

Алжбета без устали виляла бедрами и при этом еще вращала бюстом перед склоненной головой сидевшего Гавела.

— Где вы научились такому прекрасному танцу? — спросил главврач.

Флайшман, раздуваясь от сарказма, демон­стративно рассмеялся: — Ха-ха-ха! Прекрасный танец! Ха-ха-ха!

— Я видела такой в Вене, в стриптиз-ба­ре, — ответила Алжбета главврачу.

— Ну и ну, — с мягким укором сказал глав­врач, — с каких это пор наши сестры ходят в стриптиз-бары?

— А разве это запрещено, пан шеф? — спросила Алжбета, выводя бюстом окружно­сти перед главврачом.

Желчь, все больше подступавшая к горлу Флайшмана, рвалась излиться наружу. И по­тому он изрек: — Вам нужен бром, а не стрип-

129

тиз. Становится просто страшно, что вы нас изнасилуете!

— Вам-то нечего бояться. Сосунки меня не занимают, — отрезала Алжбета, извиваясь всем телом перед Гавелом.

— А вам понравился стриптиз? — по-оте­чески продолжал расспрашивать ее глав­врач.

— Еще бы! — ответила Алжбета. — Там бы­ла одна шведка с огромными сисями, но куда ей до меня (при этих словах она погладила себя по груди), и еще там была одна девушка, изображавшая, что купается в мыльной пене в такой картонной ванне, и потом еще мулат­ка — та вообще перед всеми зрителями за­нималась онанизмом, и это было самое инте­ресное.

— Ха-ха! — взорвался Флайшман на преде­ле своего дьявольского сарказма. — Онанизм — как раз то, что вам нужно!

печаль в форме зада

Алжбета продолжала танцевать, но с публикой, по всей вероятности, ей повезло го­раздо меньше, чем танцовщицам в венском стриптиз-баре: Гавел сидел понурив голову, докторша смотрела на Алжбету с насмешкой, Флайшман — с осуждением, а главврач — с отцовской снисходительностью. И Алжбетин зад, обтянутый белой материей медсестринско­го фартука, вращаясь, перемещался по комна­те, как прекрасное круглое солнце, но солнце

130

уже погасшее и мертвое (окутанное белым са­ваном), солнце, осужденное равнодушными и смущенными взглядами присутствующих эс­кулапов на жалкую ненадобность.

В какой-то момент показалось, что Алжбета и впрямь начнет сбрасывать с себя одежду, и потому главврач с тревогой в голосе прогово­рил: — Ну-ну, Алжбетка! Вы, надеюсь, пони­маете, что здесь не Вена!

— Ладно вам беспокоиться, пан шеф! По крайней мере, увидите, как должна выглядеть голая женщина! — хорохорилась Алжбета и, снова повернувшись к Гавелу, угрожающе за­трясла перед ним грудями: — Ну что, Гавличек? Ты вроде как на похоронах! Подними го­лову! У тебя что, кто-то умер? Почему ты в трауре, скажи? Погляди на меня! Я ведь жи­ва! Я же не умираю! Я все еще живу! Я жи­ву! — И при этих словах ее зад уже перестал быть задом, а стал самой печалью, печалью прекрасно выточенной, танцующей по ком­нате.

— Перестаньте, Алжбета! — сказал Гавел, не отрывая взгляда от паркета.

— Перестать? — спросила Алжбета. — Я ведь танцую ради тебя! А сейчас устрою для тебя стриптиз! Бесподобный стриптиз! — И она, раз­вязав сзади фартук, жестом танцовщицы броси­ла его на письменный стол.

Главврач снова испуганно проронил: — В об­щем, Алжбетка, было бы недурно, если бы вы показали нам стриптиз, но где-нибудь в другом месте. Вы же понимаете, мы здесь при исполне­нии служебных обязанностей.

131

бесподобный стриптиз

— Я знаю, как себя вести, пан шеф! — все еще вертясь, ответила Алжбета, ос­тавшись теперь в своем светло-голубом фор­менном платье с белым воротничком.

Она прижала руки к талии и, скользя вдоль тела вверх, вознесла их над головой; затем пра­вой рукой провела вверх по поднятой левой, левой — по правой, а потом обеими руками сде­лала изящный жест в сторону Флайшмана, словно бросая ему блузку. Флайшман испуган­но передернулся. «Сосунок, ты уронил ее на пол!» — прикрикнула она на него.

Она снова прижала руки к талии, но на сей раз заскользила вдоль бедер и ног; согнувшись в талии, стала медленно приподнимать правую ногу, потом — левую; посмотрев на главврача, сделала резкое движение правой рукой, словно бросая ему воображаемую юбку. Шеф в то же мгновение простер вперед руку с растопыренны­ми пальцами, которые тут же сжались в кулак. Положив эту руку на колено, пальцами другой руки он послал Алжбете воздушный поцелуй.

Повертевшись в этаком танце еще две-три минуты, Алжбета остановилась, встала на цы­почки и, согнув руки в локтях, завела их за спину, пытаясь дотянуться до верхних по­звонков; затем изящным танцевальным жес­том вытянула их вперед, правой ладонью по­гладила левое плечо, левой — правое и снова сделала плавное движение рукой, но на этот раз в сторону Гавела, который едва приметно и растерянно шевельнул пальцами.

132

Подняв голову, Алжбета стала теперь вели­чаво ходить по комнате; она обошла всех сво­их четверых зрителей, демонстрируя каждо­му из них в отдельности воображаемую наго­ту своего бюста. Под конец она остановилась перед Гавелом, опять завиляла бедрами, а по­том, чуть пригнувшись, провела обеими рука­ми вдоль боков вниз и снова (как за минуту до этого) приподняла сперва одну, потом дру­гую ногу и, победоносно выпрямившись, вски­нула правую руку с двумя сжатыми пальца­ми — большим и указательным. Этой рукой она вновь сделала плавный жест в сторону Га­вела.

Теперь она стояла во всем торжестве своей мнимой наготы и уже ни на кого не смотрела, даже на Гавела; а потом, лишь чуть склонив голову и полуприкрыв глаза, оглядела свое все еще вихляющееся тело.

И тут вдруг ее гордая осанка надломилась, и она уселась на колени доктора Гавела; зевая сказала: «Я ужасно устала». Взяв стакан Гаве­ла, сделала глоток. «Доктор, — обратилась она к нему, — нет ли у тебя каких-нибудь таб­леток, чтобы взбодриться? Не идти же мне спать!»

— Для вас все, что хотите, Алжбетка, — ска­зал Гавел, пересадил ее со своих колен на стул и пошел к аптечке. Отыскав сильнодействую­щее снотворное, он протянул две таблетки Алжбете.

— Это меня встряхнет? — спросила она.

— Это так же точно, как то, что я Гавел, — ответил он.

133

прощальные слова алжбеты

Проглотив таблетки, Алжбета снова попыталась усесться на колени к Гавелу, но он раздвинул ноги, и она рухнула на пол.

Гавел тут же пожалел о содеянном: он вовсе не помышлял о столь постыдном падении Алжбе­ты, и его движение было скорее безотчетным вы­ражением отвращения при одной мысли о том, что Алжбетин зад снова коснется его колен.

Он тут же попытался поднять Алжбету, но она с каким-то жалким упорством всем телом прижималась к полу.

Тут перед ней предстал Флайшман и ска­зал: — Вы пьяны, ступайте-ка лучше спать!

Алжбета посмотрела на него с бесконечным презрением и (упиваясь мазохистским пафо­сом своей распростертости на полу) сказа­ла: — Хам. Балбес. — И еще раз: — Балбес.

Гавел снова попытался поднять ее, но она яростно вырвалась и разрыдалась. Все в расте­рянности молчали, и в наступившей тишине ры­дания звучали как скрипичное соло. Вдруг док­торше пришло в голову тихонько подсвистать. Алжбета резко поднялась и пошла к двери, взяв­шись за ручку, она слегка обернулась к присут­ствующим и сказала: — Хамье. Хамье. Знали бы вы! Ничего вы не знаете. Ничего вы не знаете.

главврач против флайшмана

После ухода Алжбеты воцарилась ти­шина, которую первым нарушил главврач: —

134

Вот видите, милый Флайшман. А вы еще гово­рите, что полны сочувствия к женщинам. Но если вы сочувствуете им, то почему не сочувст­вуете Алжбете?

— Какое она имеет ко мне отношение? — пробовал защититься Флайшман.

— Не делайте вид, что вы ничего не знаете. Мы же вам сказали, что она втюрилась в вас.

— Разве я виноват в этом? — спросил Флайшман.

— Нет, не виноваты, — сказал главврач. — Но виноваты в том, что вы грубы с ней и мучаете ее. Весь вечер для нее было важно одно: как вы будете вести себя, взглянете ли на нее, улыбнетесь ли ей, скажете ли что-либо приятное. А вы вспомните, что вы ей гово­рили.

— Ничего такого ужасного я ей не гово­рил, — продолжал защищаться Флайшман, но голос его звучал довольно неуверенно.

— Ничего такого ужасного? — усмехнул­ся главврач. — Вы смеялись над тем, как она танцует, хотя танцевала она только для вас, вы посоветовали ей принять бром, заяви­ли, что самое для нее подходящее — это она­низм. Скажете тоже — ничего ужасного! Ко­гда она изображала стриптиз, вы уронили ее блузку.

— Какую блузку? — защищаясь, спросил Флайшман.

— Блузку, — повторил главврач. — И не при­кидывайтесь дурачком. В конце концов вы по­слали ее спать, хотя за минуту до этого она при­няла таблетки против усталости.

135

— Но она все время метила в Гавела, а не в меня, — не уставал защищаться Флайшман.

— Не ломайте комедию, — сказал глав­врач строго. — Что ей было делать, раз вы не обращали на нее внимания? Она хотела по­дразнить вас. И мечтала лишь об одном — о капле ревности с вашей стороны. Эх вы, джентльмен!

— Не терзайте его, шеф, — сказала доктор­ша. — Он жесток, зато молод.

— Это карающий архангел, — изрек Гавел.

мифические роли

— И в самом деле, — сказала док­торша, — взгляните на него: прекрасный гроз­ный архангел.

— Здесь собрались одни мифические ге­рои, — сонным голосом проговорил главврач, — ибо ты истинная Диана. Фригидная, спортив­ная, злорадная.

— А вы сатир. Старый, сластолюбивый крас­нобай, — не постояла за словом докторша.— А Гавел — Дон Жуан. Не старый, но стареющий.

— Как бы не так! Гавел — это смерть, — возразил главврач, напомнив им свой излюб­ленный тезис.

конец дон жуана

— Если уж решать, кто я — Дон Жуан или смерть, я должен, увы, присоеди-

136

ниться к мнению шефа, — заявил Гавел и из­рядно хлебнул вина. — Дон Жуан. Это же был завоеватель. Причем с большой буквы: Ве­ликий Завоеватель. Но, скажите, пожалуйста, можно ли быть завоевателем на территории, где вам никто не сопротивляется, где все до­ступно и все дозволено? Эпоха Дон Жуана канула в Лету. Нынешний потомок Дон Жуа­на уже не завоевывает, а лишь собирает. На смену Великому Завоевателю пришел Вели­кий Собиратель. Но Собиратель — это никак не Дон Жуан. Дон Жуан был героем трагедии. На нем лежало бремя вины. Он грешил весело и глумился над Богом. Он был богохульником и сошел в ад.

Дон Жуан нес на плечах бремя трагичности, о котором Собиратель не имеет понятия, ибо в его мире всякое бремя утратило вес. Камен­ная глыба стала там легче пуха. В мире Завое­вателя единый взгляд весил не меньше, чем в империи Собирателя весит десятилетие самой истовой телесной любви.

Дон Жуан был господин, тогда как Собира­тель — всего лишь раб. Дон Жуан дерзновен­но преступал условности и законы. Великий Собиратель лишь покорно, в поте лица своего следует условностям и законам, поскольку со­бирательство нынче стало признаком хоро­ших манер, бонтоном и чуть ли не долгом. Ведь если я в чем-то и виноват, так только в том, что не беру Алжбету.

У Великого Собирателя нет ничего общего ни с трагедией, ни с драмой. Эротика, некогда приманка катастроф, его стараниями прирав-

137

нена нынче к завтракам и обедам, к филате­лии, пинг-понгу, а то и вовсе к поездке на трамвае и хождению по магазинам. Он ввел эротику в круговорот вседневности, превратив ее в театральные кулисы и подмостки, на ко­торые настоящей драме так и не суждено взойти. Увы, друзья, — патетически восклик­нул Гавел, — мои любови (если я вправе их так называть) — всего лишь сцена, на которой ничего не происходит.

Дорогая сударыня, дорогой шеф! Дон Жуа­на вы противопоставили смерти. В силу чис­той случайности и некоторого упущения вы тем самым проникли в самую суть вещей. По­думайте только! Дон Жуан вступил в схват­ку с невозможным. И это как раз свойственно человеку. Но в империи Великого Собирате­ля нет ничего невозможного, ибо это импе­рия смерти. Великий Собиратель — это са­ма смерть, уносящая с собой трагедию, дра­му, любовь. Смерть пришла и за Дон Жуаном. И все же поверженный Командором в геенну огненную, Дон Жуан жив. Лишь в мире Ве­ликого Собирателя, где страсти и чувства вьются в пространстве, подобно пушинкам, в этом мире Дон Жуан окончательно умер.

Куда уж там, дорогая сударыня, — печаль­но продолжал Гавел, — я и Дон Жуан! Чего бы я ни отдал, лишь бы увидеть Командора и почувствовать душераздирающую тяжесть его проклятья, почувствовать, как во мне утверж­дается величие трагедии. Куда уж там, доро­гая сударыня, самое большее, я герой коме­дии, но даже за это я признателен не себе, а

138

именно Дон Жуану, поскольку лишь на исто­рическом фоне его трагического веселья мож­но еще кое-как разглядеть комическую печаль моего блудного существования, которое без этого совершеннейшего образца выглядело бы разве что тусклой обыденностью и унылым пейзажем.

новые знаки

Устав от своего празднословия (меж тем у шефа в дреме дважды никла голова), Гавел умолк. Лишь после надлежащей пау­зы, пронизанной волнением, раздался голос докторши: — Не ожидала, что вы умеете так витийствовать. Вы изобразили себя комедий­ным персонажем, профаном и полным ничто­жеством. Жаль только, что манера вашего из­ложения слишком напыщенна. А виной все­му — ваша проклятая утонченность: обзывать себя нищебродом, но выбирать для этого сло­ва по-королевски возвышенные, чтобы оста­ваться все же больше королем, чем нищебро­дом. Вы старый плут, Гавел. Вы тщеславны и тогда, когда поносите себя. Вы старый и гнус­ный плут.

Флайшман смачно рассмеялся, с удовольст­вием полагая, что уловил в словах докторши презрение к Гавелу. Приободренный ее издев­кой и собственным смехом, он подошел к окну и многозначительно изрек: — Какая ночь!

— Да, — отозвалась докторша,— восхититель­ная ночь. А Гавел разыгрывает из себя смерть!

139

Вы хотя бы заметили, Гавел, что сегодня чудес­ная ночь?

— Какое там! — подхватил Флайшман. — Для Гавела женщина — не более чем женщина, ночь — просто ночь, а зима — все равна что лето. Доктор Гавел не желает замечать второстепенные детали.

— Вы раскусили меня, — сказал Гавел.

Флайшман не сомневался, что на этот раз ему удастся встретиться с докторшей: шеф не­мало выпил, и, похоже, напавшая на него сон­ливость изрядно притупила его бдительность; и потому Флайшман неприметно обронил: «Ах, мой бедный мочевой пузырь!» — и, мет­нув взгляд в сторону докторши, вышел из комнаты.

газ

Проходя по коридору, он с немалым удовольствием вспоминал, как на протяжении всего вечера докторша отпускала колкости в адрес обоих мужчин, главврача и Гавела, ко­торого только что весьма метко назвала плу­том, и изумлялся тому, как всякий раз повто­ряется ситуация, удивляющая его всякий раз именно потому, что повторяется столь регу­лярно: он нравится женщинам, они предпочи­тают его видавшим виды мужчинам, а случай с докторшей, женщиной, без сомнения, чрез­вычайно разборчивой, интеллигентной и чуть (однако мило) заносчивой, являет собой три­умф грандиозный, новый и неожиданный.

140

В таком приподнятом настроении Флайш­ман направлялся по длинному коридору к вы­ходу, но, подойдя к распашным дверям, вед­шим в сад, вдруг почувствовал резкий запах газа. Он остановился, принюхался. Самый гу­стой запах стоял у комнаты медсестер. Флайшмана вдруг охватил дикий страх.

Сперва он хотел было тотчас вернуться на­зад и позвать на помощь шефа и Гавела, но потом все же сам отважился взяться за ручку двери (скорей всего потому, что считал дверь запертой, а то и вовсе забаррикадированной). Но, к его вящему удивлению, дверь откры­лась. В комнате горела яркая потолочная лам­па, освещавшая лежащее на диване крупное и совершенно нагое женское тело. Оглядевшись, Флайшман вмиг подскочил к маленькой га­зовой горелке. Закрыв краник, он бросился к окну и распахнул его настежь.

замечание в скобках

(Следует признать, Флайшман дей­ствовал решительно и вполне мужественно. Однако одну деталь он не успел достаточ­но хладнокровно отметить. Хотя его взгляд с добрую минуту и был прикован к нагому телу Алжбеты, сам он переполнился таким стра­хом, что сквозь его пелену вовсе не осознавал того, что только мы, выгодно удаленные во времени, можем оценить по достоинству:

Это тело было великолепным. Оно лежало на спине, голова была чуть повернута, плечи слег-

141

ка сдвинуты, отчего одна прекрасная, округлой формы грудь прижималась к другой. Одна нога была вытянута, другая — чуть согнута в колене, так что можно было лицезреть восхитительную полноту бедер и чрезвычайно густую чернь тре­угольника.)

 

крик о помощи

Настежь распахнув окно и дверь, Флайшман выбежал в коридор и стал звать на помощь. Все, что последовало, совершалось в обстановке торопливой деловитости: искус­ственное дыхание, звонок в терапию, каталка для перевозки больной, передача ее дежурно­му терапевту, снова искусственное дыхание, воскрешение, переливание крови и в конеч­ном счете — глубокий вздох облегчения, когда стало ясно, что жизнь Алжбеты вне опасности.

ТРЕТИЙ АКТ

что кто сказал

Когда все четверо врачей покинули терапию, вид у них был крайне из­мученный.

Шеф сказал: — Испортила нам симпозиум эта Алжбетка.

Докторша сказала: — Неудовле­творенные женщины всегда прино­сят несчастье.

Гавел сказал: — Фантастика! Ей пришлось открыть газ, чтобы мы узна­ли, какое у нее прекрасное тело.

При этих словах Флайшман по­смотрел на Гавела (долгим взглядом) и сказал: — Мне уже не хочется ни

143

пить, ни упражняться в острословии. Покой­ной ночи. — И он направился к выходу.

теория флайшмана

Болтология коллег казалась Фрайшману отвратительной. В ней он узнавал бес­чувственность стареющих людей, жестокость их возраста, воздвигавшего перед его молодос­тью некий вражеский барьер. Радуясь своему одиночеству, он сознательно пошел пешком, чтобы в полной мере прожить и прочувство­вать свое смятение: со сладостным трепетом он не уставал убеждать себя, что Алжбета бы­ла на волосок от смерти и что в этой смерти был бы повинен он.

Разумеется, он отлично знал, что самоубий­ство совершается не по какой-то одной при­чине, а чаще всего их целый куст, но он никак не мог освободиться от мысли, что одной (и, быть может, решающей) причиной был он: и самим фактом своего существования, и своим сегодняшним поведением.

Теперь он не без патетики обвинял себя. На­зывал себя эгоистом, тщеславно сосредоточен­ным на своих любовных успехах. Смеялся над тем, как позволил женщине ослепить себя ин­тересом к его особе. Укорял себя, что Алжбета превратилась для него просто в вещь, в посу­дину, в которую он сливал свой гнев, когда ревнивец шеф помешал его ночному свиданию с докторшей. По какому праву, да, по какому праву он так вел себя с невинным человеком?

144

Молодой медик, однако, не был существом примитивным; в каждом движении его души сказывалась диалектика утверждения и от­рицания; вот и сейчас внутреннему голосу обвинителя тотчас возражал внутренний го­лос защитника: да, его сарказмы, адресован­ные Алжбете, были явно неуместны, но они вряд ли привели бы к таким трагическим по­следствиям, если бы Алжбета не любила его. Но виноват ли Флайшман в том, что какая-то женщина в него влюбилась? Неужто он авто­матически становится ответственным за нее?

Он задумался над этим вопросом — ответ на него казался ему ключом к тайне челове­ческого бытия. Остановившись, он со всей се­рьезностью ответил себе: нет, он был не прав, когда уверял сегодня шефа, что не отвечает за те чувства, которые он безотчетно внушает женщине. Разве можно ограничить себя лишь тем, что осознанно и преднамеренно? Разве те чувства, что он внушает безотчетно, не имеют отношения к его особе? Разве кто-то другой ответствен за них? Да, он виноват, что Алж­бета полюбила его; виноват, что не знал этого, что не обращал на это внимания; он кругом виноват. Недоставало капли, и по его вине че­ловек мог бы погибнуть.

теория главврача

В то время как Флайшман преда­вался самобичеванию, шеф, Гавел и докторша вернулись в ординаторскую, но пить им уже и

145

впрямь расхотелось; какое-то время они мол­чали, а потом Гавел со вздохом сказал: — И что этой Алжбете взбрело в голову!

— Только никаких сантиментов, доктор,— заявил шеф. — Когда кто-то совершает такие глупости, я запрещаю себе переживать по это­му поводу. Если бы вы так не упрямились и проделали бы с ней то, что делаете без за­зрения совести со всеми прочими женщинами, этого бы не случилось.

— Весьма признателен, что вину за ее са­моубийство вы возложили на меня, — сказал Гавел.

— Давайте кое-что уточним, — возразил шеф, — речь ведь шла не о самоубийстве, а о демонстрации самоубийства, разыгранной так, чтобы до катастрофы дело не дошло. Дорогой доктор, если кому-то взбредет в голову отра­виться газом, он прежде всего запрет дверь. И не только это: он старательно заткнет щели, чтобы запах газа как можно дольше оставался незамеченным. Но не о смерти думала Алжбета, она думала о вас.

Не одну неделю она тешила себя мыслью, что наконец сегодняшней ночью останется с вами дежурить, и уже с самого начала вече­ра беззастенчиво обрушила на вас весь свой пыл. Но вы вели себя жестокосердно. И чем жестче вы становились, тем больше она пила, прибегая ко все более вызывающим средст­вам: молола чепуху, танцевала, решила устро­ить стриптиз...

Знаете ли, в этом есть даже нечто трогатель­ное. Не сумев привлечь к себе ни ваши уши,

146

ни ваши глаза, она сделала ставку на ваше обоняние и открыла газ. Но прежде чем от­крыть его, разделась. Зная, что ее тело пре­красно, она и вас хотела заставить убедиться в этом. Только вспомните, что она говорила нам на прощание: Знали бы вы. Ничего вы не знаете. Ничего вы не знаете. А теперь вы уже знаете все: Алжбета нехороша лицом, но пре­красна телом. Вы сами это засвидетельствова­ли. Как видите, ее расчет был не так уж и опрометчив. Кто знает, теперь, возможно, вы и пойдете на попятную.

— Возможно,— пожав плечами, сказал Гавел.

— Я в этом не сомневаюсь, — подытожил шеф.

теория Гавела

— Все, что вы говорите, шеф, впол­не резонно, но здесь есть и один просчет: в этой игре вы переоцениваете мою роль. Дело же не во мне. Я ведь был не единственным, кто отказывался спать с Алжбетой. С Алжбетой никто не хотел спать.

Когда вы сегодня спросили меня, почему я не беру Алжбету, я наболтал вам всякую чушь о красоте своеволия и о свободе, какой хочу обладать. Но все это не более чем пус­тозвонство, имеющее целью скрыть правду, прямо противоположную всему сказанному и отнюдь не привлекательную: я отвергал Алж­бету как раз потому, что не умею быть сво­бодным. Поясню: не спать с Алжбетой стало

147

своего рода модой. С ней никто не спит, а ес­ли бы кто-то с ней случайно и переспал, то никогда не признался бы в этом, ибо все осмеяли бы его. Мода — чудовищный тиран, и я рабски подчинился ей. Нельзя забывать, что Алжбета — женщина в самом соку, и все­общее небрежение к ней лишало ее рассудка. А мое небрежение и вовсе доконало ее, так как известно, что я беру все. Однако на сей раз мода оказалась для меня важнее Алжбети­ного рассудка.

И вы правы, шеф: она знала, что у нее кра­сивое тело, и потому, считая такое отношение к ней полной бессмыслицей и несправедливо­стью, сопротивлялась как могла. Вспомните только, как на протяжении всего вечера она не уставала демонстрировать свое тело. Рассказы­вая о шведке в венском стриптиз-баре, погла­живала свои груди и утверждала, что они кра­сивее, чем у той шведки. Кстати, вспомните: ее грудь и круп в этот вечер заполонили всю ком­нату, точно толпа демонстрантов. Право, шеф, это поистине была демонстрация!

А этот ее стриптиз, вы только вспомните, как она была захвачена им! Шеф, это был са­мый печальный стриптиз, какой довелось мне когда-либо видеть. Она раздевалась со страс­тью, оставаясь при этом в ненавистном чехле своей медсестринской формы. Раздевалась, но раздеться не могла. И даже зная, что не раз­денется, все равно раздевалась, желая поде­литься с нами своей печальной и неосущест­вимой мечтой раздеться. Шеф, она не разде­валась, нет, она пела о своем раздевании, пела

148

о невозможности раздеться, о невозможности отдаться, о невозможности жить! А мы даже не пожелали ее выслушать, мы опустили го­лову и безучастно отвели взгляд!

— О-о, вы бабник-романтик! Вы и вправду думаете, что она хотела умереть? — крикнул Гавелу шеф.

— Вспомните, — заметил Гавел, — как она, танцуя, сказала мне: Я еще живу! Я все еще живу! Вы помните? С той минуты, как она начала танцевать, она знала, что совершит.

— Но почему ей захотелось умереть голой, а? Как вы это объясните?

— Она хотела войти в объятия смерти, как входят в объятия любовника. Поэтому она раз­делась, причесалась, подкрасилась...

— И потому оставила дверь открытой! Про­шу вас, не внушайте себе, что она действи­тельно хотела умереть!

— Возможно, она и сама точно не знала, чего хочет. Разве вы знаете, чего хотите? Кто из нас это знает? Хотела — не хотела! Она вполне ис­кренно хотела умереть и при этом (столь же ис­кренно) хотела задержать мгновение, когда бы­ла уже на полпути к смерти, но еще могла ощу­щать величие собственного поступка. Поймите, она вовсе не хотела, чтобы ее видели почернев­шей, зловонной и обезображенной. Она хоте­ла предстать перед нами во всем своем блеске, показать, как ее прекрасное и неоцененное те­ло отплывает в объятия смерти, чтобы совоку­питься с ней. Она хотела, чтобы хоть в эту ис­ключительную минуту мы позавидовали смер­ти, завладевшей этим телом, и возжелали его.

149

теория докторши

— Дорогие господа, — вступила в разговор докторша, до сих пор хранившая мол­чание и внимательно слушавшая обоих меди­ков, — насколько я, как женщина, могу судить, вы оба толковали обо всем вполне логично. Сами по себе ваши теории убедительны и по­ражают глубоким знанием жизни. Однако они содержат один маленький недостаток: в них нет ни толики правды. Алжбета и не помыш­ляла о самоубийстве. Ни о реальном, ни о по­казном. Ни о каком.

Она с минуту наслаждалась эффектом сво­их слов, затем заговорила снова: — Дорогие господа, сразу чувствуется, что у вас нечистая совесть. Когда мы возвращались назад из те­рапии, вы постарались проскользнуть мимо Алжбетиной комнаты. Вы даже не удосужи­лись заглянуть туда. Но я-то хорошо осмотре­ла комнату, когда вы приводили Алжбету в чувство. На плитке стояла кастрюлька. Алж­бета варила кофе и уснула. Вода вскипела и потушила пламя.

Оба медика поспешили за докторшей в ком­нату медсестры и убедились, что так оно и было: на плитке стояла маленькая кастрюль­ка, на дне которой оставалось еще немного воды.

— Тогда скажите мне, пожалуйста, почему она была голой? — спросил удивленный шеф.

— Взгляните, — сказала докторша и кивком указала три направления: на полу под окном лежало светло-голубое платье, с белого аптеч-

150

ного шкафчика свисал бюстгальтер, а напро­тив в углу валялись белые трусики. — Алжбе­та разбрасывала свою одежду в разные сторо­ны; скорее всего, ей захотелось для самой себя устроить настоящий стриптиз, такой, которо­му вы, шеф, с присущей вам осторожностью, помешали.

Раздевшись догола, она, по всей видимости, почувствовала усталость. Это ей было совер­шенно некстати, ибо надежда на эту ночь все еще не покидала ее. Она знала, что все мы уйдем, а Гавел останется в одиночестве. Воз­можно, поэтому она и попросила таблетки, что­бы взбодриться. К тому же решила сварить себе еще кофе и поставила кастрюльку с водой на плиту. Затем, оглядев свое тело, возбуди­лась. О, господа, у Алжбеты по сравнению с ва­ми было одно преимущество: она видела свое тело, но не видела своего лица. А значит, каза­лась себе безупречно красивой. Это настолько возбудило ее, что она в истоме легла на диван. Но сон явно настиг ее раньше оргазма.

— Вполне возможно, — сказал Гавел. — Те­перь вспоминаю, что я дал ей снотворное.

— Это в вашем стиле, — сказала докторша. — Что еще остается для вас неясным?

— А вот что, — сказал Гавел, — вспомните ее слова: Я еще не умираю! Я живу! Я все еще живу!. И те ее последние слова — она произ­несла их с таким пафосом, словно прощалась с нами: Если бы вы знали. Ничего вы не знаете. Ничего вы не знаете.

Ах, Гавел, — сказала докторша, — будто вам неведомо, что девяносто девять процентов

151

слов не более чем плетение словес. А разве вы сами по большей части не пустословите ради того, чтобы только не молчать?

Медики еще немного поболтали, а затем все трое вышли из флигеля; шеф и докторша по­жали Гавелу руку и удалились.

в ночном воздухе носились ароматы

Наконец Флайшман дошел до окра­инной улицы, где жил со своими родителями в отдельном домике, окруженном садом. Он открыл калитку, но не прошел дальше к дому, а уселся на лавочку, над которой нависали ро­зы, любовно обихоженные его матушкой.

В ночи плыли ароматы цветов, и слова «ви­новен», «эгоизм», «любим», «смерть» вздыма­ли грудь Флайшмана, наполняя его возвыша­ющим блаженством; ему казалось, что за пле­чами у него вырастают крылья.

В приливе упоительной меланхолии он по­нял, что любим, как никогда прежде. Правда, уже несколько женщин проявляли к нему бла­госклонность, но теперь он может холодно и трезво спросить себя: всегда ли это была лю­бовь? не предавался ли он подчас иллюзиям? не придумывал ли он того, чего на самом деле не было? Взять, к примеру, Клару: не была ли она скорее расчетливой, чем влюбленной? не привлекала ли ее больше квартира, которую он подыскивал ей, чем он сам? В сравнении с поступком Алжбеты бледнело все.

152

В воздухе носились одни высокие слова, и Флайшман говорил себе, что у любви есть лишь одна мера, и мера эта — смерть. Насто­ящую любовь венчает только смерть, и лишь та любовь настоящая, что увенчана смертью.

В воздухе носились ароматы, и Флайшман спрашивал себя: будет ли кто-нибудь его лю­бить так, как эта некрасивая женщина? Но что такое красота или уродство по сравнению с любовью? Что такое уродство лица по сравне­нию с чувством, в величии которого отражен сам абсолют?

(Абсолют? Да. Ведь Флайшман был всего лишь мальчишкой, недавно выброшенным в ненадежный мир взрослых. И как бы сильно ни было его влечение к девушкам, прежде все­го он искал утешного объятия, бесконечного и неизмеримого, которое спасло бы его от дья­вольской относительности только что явлен­ного мира.)

ЧЕТВЕРТЫЙ АКТ

возвращение докторши

Доктор Гавел уже какое-то время ле­жал на диване, накрывшись мягким шерстяным пледом, когда услышал стук в окно. Увидел освещенное лу­ной лицо докторши. Открыв окно, спросил: — В чем дело?

— Впустите меня, — сказала жен­щина и поспешила к двери.

Гавел застегнул пуговицы на ру­башке и, вздохнув, вышел из ком­наты.

Когда он открыл дверь флигеля, докторша без лишних объяснений

154

проскользнула в ординаторскую и, только расположившись там в кресле напротив Гаве­ла, стала объяснять, что пришла потому, что не смогла вернуться домой и что охватившее ее волнение все равно не дало бы возможнос­ти уснуть; и сейчас она просит Гавела еще не­много поболтать с ней, чтобы помочь успоко­иться.

Гавел не верил ни единому слову из того, что она говорила, и был так плохо воспитан (или неосторожен), что позволил своим чув­ствам тотчас отразиться на лице.

Поэтому докторша сказала: — Вы, конечно, мне не верите, так как убеждены, что я при­шла лишь затем, чтобы переспать с вами.

Гавел сделал протестующий жест, но она продолжала: — Вы самонадеянный Дон Жуан. Естественно. Стоит женщине увидеть вас, как ни о чем другом она уже и не помышляет. И вам ничего не остается, как со скучающим и умученным видом исполнять свое печальное предназначение.

Доктор снова сделал протестующий жест, но докторша, закурив сигарету и небрежно выпус­тив дым, не дала себя прервать: — Несчастный Дон Жуан, не бойтесь, я пришла не для того, чтобы вешаться вам на шею. Вы ведь вовсе не подобны смерти. Это всего лишь красное слов­цо нашего дорогого шефа. Вы не можете брать все хотя бы потому, что не каждая женщина позволит вам взять ее. Что до меня, то кля­нусь: я к вам абсолютно невосприимчива.

— Вы пришли затем, чтобы сообщить мне об этом?

155

— Допустим. Я пришла успокоить вас и ска­зать, что вы вовсе не подобны смерти. И что я не позволила бы вам взять меня.

мораль Гавела

— Вы умница, — сказал Гавел.— При­ятно слышать, что вы не только не позволи­ли бы мне взять вас, но еще и пришли сказать об этом. Я вовсе не подобен смерти. Я и вправ­ду не только не беру Алжбету, но не взял бы и вас.

— Вот как! — удивилась докторша.

— Но тем самым я отнюдь не хочу сказать, что вы мне не нравитесь. Скорее наоборот.

— Значит, поэтому, — сказала докторша.

— Да, вы мне нравитесь, и даже очень.

— Тогда почему бы вы не взяли меня? По­тому что я сама не вешаюсь вам на шею?

— Нет, думаю, это не имеет к делу никакого отношения, — ответил Гавел.

— А что же имеет?

— Вы любовница шефа.

— И что из этого?

— Шеф ревнует вас. Он бы огорчился.

— У вас есть моральные устои? — рассме­явшись, спросила докторша.

— Видите ли, — ответил Гавел, — в жизни у меня было столько связей с женщинами, что я научился чрезвычайно высоко ценить муж­скую дружбу. Эти отношения, не запятнанные идиотизмом эротики, суть единственная цен­ность, какую я познал в жизни.

156

— Вы считаете шефа своим другом?

— Шеф много для меня сделал.

— Для меня несомненно больше, — уточни­ла докторша.

— Возможно, — сказал Гавел, — но речь идет не о благодарности. Я просто люблю его. Он отличный малый. И привязан к вам. Если бы я стал домогаться вас, я считал бы себя подлецом.

поклеп на главврача

— Я не думала, — сказала доктор­ша, — что именно от вас услышу такую пыл­кую оду во славу дружбы. Вы предстаете передо мной, доктор, в совершенно новом, не­ожиданном свете. Вы, вопреки всякому ожи­данию, обнаруживаете не только склонность к чувству, но и направляете его (и это тем более трогательно) на старого, седого, облысевше­го человека, который примечателен лишь сво­ей комичностью. Вы сегодня обратили на не­го внимание? Как он не устает выставляться? И все время тщится доказать некоторые ве­щи, в которые никто не верит:

Во-первых, он стремится доказать свое ост­роумие. Вы заметили? Он непрестанно бол­тал, забавлял общество, отпускал пассажи ти­па «доктор Гавел подобен смерти», придумы­вал парадоксы касательно счастливого брака (будто я не слышала их уже сотни раз!), пы­тался разыгрывать Флайшмана (будто для этого требуется сколько-нибудь остроумия!).

157

Во-вторых, он старается доказать, что рас­положен к людям. А на деле ненавидит любо­го, у кого еще остались волосы на голове. Но тем усиленнее он старается. Он льстил вам, льстил мне, был по-отечески нежен с Алжбетой, да и Флайшмана дурачил так осторожно, чтобы тот ни о чем не догадался.

А в-третьих, и это самое главное, он хочет доказать, что он супермен. Он отчаянно ста­рается прикрыть свой нынешний облик обли­ком прошлым, какого, увы, давно уже нет и в помине. Вы, конечно, заметили, как ловко он подсунул нам историю отвергшей его шлюш­ки, причем с одной лишь целью: пробудить воспоминания о своем неотразимом в бы­лые годы облике и прикрыть им свою жалкую плешь.

защита главврача

— Все, что вы говорите, сударыня, недалеко от истины, — ответствовал Гавел. — Однако все это дает мне лишний повод лю­бить шефа, ибо все это трогает меня больше, чем вы думаете. Должен ли я смеяться над лысиной, которая не минет и меня? Должен ли я смеяться над упорным стремлением ше­фа быть не тем, кто он есть на самом деле?

В старости человек либо смиряется с тем, чем он стал, с этими жалкими обломками са­мого себя, либо не смиряется, но если не сми­ряется, как прикажете ему поступать? Ему ни­чего не остается, как делать вид, что он не

158

такой, каким кажется. Ему ничего не остает­ся, как старательным притворством создавать впечатление того, чего уже нет, что окон­чательно утрачено; выдумывать, изображать и выставлять напоказ свою веселость, жизнелю­бие, товарищескую сердечность. Воскрешать свой моложавый облик, пытаться слиться с ним, подменить им себя нынешнего. В коме­дии, которую разыгрывает шеф, я вижу само­го себя, свое собственное будущее. Если, ко­нечно, у меня достанет сил не покориться по­слушно судьбе, что, несомненно, было бы куда большим злом, чем играть эту печальную ко­медию.

Вы, наверное, правильно раскусили шефа. Но таким я люблю его еще больше и никогда не смог бы нанести ему удар, из чего следует, что я никогда не смог бы вступить с вами в связь.

ответ докторши

— Дорогой коллега, — взяла слово докторша, — между нами меньше разногласий, чем вы предполагаете. Ведь и я люблю его. Ведь и мне не меньше, чем вам, его жаль, а уж признательность моя должна быть во сто крат больше вашей. Без его помощи я бы ни­когда не получила этого отличного места. (Вы же знаете это, как знают все, причем даже слишком хорошо!) Вы думаете, что я вожу его за нос, что изменяю ему? Что у меня есть другие любовники? С каким бы удовольстви-

159

ем ему доложили об этом! Я не хочу причи­нять зла ни ему, ни себе, и потому я гораздо более скована, чем вы можете представить. Я абсолютно не свободна в своих поступках. Но меня радует, что мы с вами наконец поня­ли друг друга. Потому как вы единственный человек, с которым я могу позволить себе из­менить шефу. Вы ведь действительно его лю­бите и никогда не причинили бы ему боли. Вы будете предельно деликатны. На вас я могу положиться. С вами я могу предаться люб­ви, — сказала она и, усевшись к Гавелу на ко­лени, стала расстегивать ему рубашку.

 

ПЯТЫЙ АКТ

что делал доктор гавел?

Ах, стоит ли спрашивать...

в порыве благородства

Ночь сменило утро, и Флайшман вы­шел в сад, чтобы нарезать букет роз. Потом сел в трамвай и поехал в больницу.

Алжбета лежала в отдельной пала­те в терапии. Флайшман подсел к ее кровати, положил букет на ночной столик и взял ее за руку, чтобы про­верить пульс.

— Ну как, вам уже лучше? — спро­сил он.

— О да, — ответила Алжбета.

И Флайшман сказал прочувство­ванным голосом: — Нельзя делать та­кие глупости, девочка моя.

161

— Конечно, — сказала Алжбета, — но я усну­ла. Поставила воду для кофе и уснула как

дура.

Онемевший от удивления, Флайшман не сводил с Алжбеты глаз, ибо такого благород­ства он никак не ожидал от нее: Алжбета не хотела отягощать его жизнь укорами совести, не хотела отягощать своей любовью и отрек­лась от нее!

Он погладил ее по лицу и, окрыленный чув­ством, стал говорить ей «ты»: — Я знаю все. Ты не должна мне лгать. Но я благодарен тебе и за эту ложь.

Он понимал, что такого благородства, само­отверженности и преданности он не найдет ни у одной другой женщины, и его охватило не­преодолимое желание отдаться порыву безрас­судства и попросить ее стать его женой. В пос­леднюю минуту он, правда, удержался от столь опрометчивого шага (будет еще предостаточно времени попросить ее руки) и сказал лишь следующее:

— Алжбета, дорогая Алжбета, девочка моя, эти розы я принес тебе.

Алжбета, в удивлении уставившись на Флайшмана, спросила: — Мне?

— Да, тебе. Потому как я счастлив, что я здесь с тобой. Счастлив, что ты вообще есть на свете, Алжбетушка. Наверное, я люблю те­бя. Наверное, даже очень люблю. Но поэтому, наверное, будет лучше, если мы все оставим так, как есть. Наверное, мужчина и женщина становятся ближе друг другу, когда не живут вместе, а просто знают друг о друге, что они

162

есть, и благодарны друг другу за то, что они есть, и за то, что друг о друге знают. И для их счастья достаточно одного этого. Спасибо тебе, Алжбетушка, спасибо за то, что ты есть.

Слова Флайшмана так и остались для Алж­беты загадкой, но лицо ее расплылось в бла­женной, придурковатой улыбке, исполненной туманного счастья и смутной надежды.

Флайшман встал, сжал плечо Алжбеты (знак скрытой, сдержанной любви), повернулся и вышел.

сплошная неуверенность

— Наша очаровательная пани кол­лега, которая сегодня просто светится моло­достью, пожалуй, дала самое правильное объ­яснение всему случившемуся, — сказал глав­врач, обратившись к докторше и Гавелу, когда все трое вновь сошлись в отделении. — Алж­бета варила кофе и уснула. Во всяком случае, она сама так утверждает.

— Вот видите, — сказала докторша.

— Ничего не вижу, — возразил главврач. — Ведь, в конце концов, никто не знает, как бы­ло дело. Может, кастрюлька стояла на горелке еще до всего. Если Алжбета хотела открыть газ, зачем ей было снимать ее?

— Но ведь это ее собственное объяснение! — возразила докторша.

— После того как она устроила нам пред­ставление и здорово нас напугала, почему бы ей, в конечном счете, не свалить все на ка-

163

стрюльку? Не забывайте о том, что самоубий­цы у нас подлежат принудительному лечению в психушке. Кому хочется туда загреметь?

— Вы зациклились на самоубийствах, шеф, — сказала докторша.

А главврач, засмеявшись, сказал: — Мне хо­телось бы, чтобы Гавел хоть раз испытал уг­рызения совести!

покаяние Гавела

Во фразе, брошенной главврачом, не­чистая совесть Гавела уловила зашифрован­ный укор, который втайне посылает ему про­видение, и он сказал: — Шеф прав. Совсем не обязательно, что это была попытка самоубий­ства, но, кто знает, может, она и была. Впро­чем, говоря откровенно, я не упрекаю за это Алжбету. Скажите мне, есть ли в жизни такая ценность, которая делала бы самоубийство принципиально неприемлемым! Любовь? Или дружба? Смею вас уверить, что дружба столь же непрочна, как и любовь, и на ее основе ни­чего не построишь. Или, может быть, себялю­бие? Ах, если бы хоть оно! Шеф, — сказал Га­вел едва ли не с жаром, и это прозвучало как покаяние, — шеф, клянусь вам, что я совсем не люблю себя.

— Дорогие господа, — с улыбкой сказала докторша, — если это сделает вашу жизнь пре­красней и спасет ваши души, давайте остано­вимся на том, что Алжбета действительно хо­тела покончить с собой. Вы согласны?

164

happy end

— Вздор, — сказал главврач, махнув рукой, — оставим это. Вы, Гавел, оскверняете прекрасный утренний воздух своими речами! Я на пятнадцать лет старше вас. Меня пресле­дует невезение, ибо я живу в счастливом бра­ке и никогда не смогу развестись. И у меня несчастная любовь, ибо женщина, которую я люблю, увы, вот эта дама. Но, несмотря ни на что, жизнь нравится мне, хитрец вы этакий!

— Замечательно, замечательно, — с необыч­ной нежностью сказала докторша главврачу и взяла его за руку: — И мне нравится жизнь!

В эту минуту к этой троице медиков присо­единился Флайшман и сказал: — Я был у Алжбеты. Это потрясающая женщина. Она ни­кого не винит. Все взяла на себя.

— Вот видите, — засмеялся главврач, — те­перь Гавел всех нас будет склонять к само­убийству!

— Вполне возможно, — сказала докторша и подошла к окну. — Сегодня снова будет пре­красный день. На дворе все так голубеет. Что вы на это скажете, Флайшман?

Еще несколько минут назад Флайшман слегка корил себя, что действовал хитро, от­делавшись букетом роз и двумя-тремя пре­краснодушными фразами, но сейчас он был до смерти рад, что не поступил опрометчиво. В словах докторши он уловил сигнал и отлич­но понял его. Нить приключения восстанав­ливалась в том самом месте, в каком была ра­зорвана вчера, когда газ помешал его свида-

165

нию с докторшей. Флайшман не смог сдер­жать себя, чтобы не улыбнуться ей даже на глазах у ревнивого шефа.

Итак, история продолжается с того самого мгновения, на котором вчера остановилась, но Флайшману все-таки кажется, что он вступает в нее куда более зрелым и сильным. Он пере­жил любовь великую, как смерть. В его груди вздымалась волна, и эта волна была самой пре­красной и мощной из всех, какие до сих пор ему довелось испытать. Ибо то, что так сла­достно воодушевляло его, была сама смерть; смерть, дарованная ему, благодатная и живи­тельная смерть.

ПУСТЬ СТАРЫЕ ПОКОЙНИКИ УСТУПЯТ МЕСТО МОЛОДЫМ ПОКОЙНИКАМ

1

Он возвращался домой по улице ма­ленького чешского городка, где про­живал уже несколько лет, смирив­шись с не очень шумной жизнью, болтливыми соседями и монотонным хамством на службе, — шел, ничего не замечая вокруг (как ходят по дороге, сто раз пройденной), и чуть было не разминулся с ней. Зато она узнала его еще издали и, идя навстречу, смотрела на него с мягкой улыбкой, которая лишь в последнюю минуту, когда они едва не разошлись, достигла сигналь­ного устройства в его памяти и вырва­ла его из дремотного оцепенения.

169

«Я не узнал вас!» — сказал он в оправдание, но это была нелепая обмолвка, тотчас коснувшаяся мучительной темы, какую лучше было не затра­гивать: за пятнадцать лет, что они не виделись, оба изрядно постарели. «Я так изменилась?» — спросила она, и хотя он, сказав «нет», солгал, ложь была не совсем полной, ибо эта легкая улыбка (целомудренно и сдержанно настроен­ная на волну какого-то вечного восторга) при­плыла к нему сейчас из дали многих лет ничем не замутненной и ослепила его: она столь зримо пробудила в нем прошлый облик женщины, что ему пришлось сделать над собой немалое уси­лие, дабы отвлечься от него и увидеть ее тепе­решней: это была уже почти старая женщина.

Он спросил ее, куда она держит путь и ка­кие у нее планы, и она ответила, что ей при­шлось улаживать кой-какие дела и что теперь ничего не остается, как ждать вечернего поез­да, который отвезет ее назад в Прагу. Он вы­разил радость по поводу их нежданной встре­чи и пригласил ее (поскольку оба сошлись на том, что две здешние кофейни битком набиты и грязны) в свою расположенную неподалеку холостяцкую квартирку, где есть кофе и чай, а главное — порядок и покой.

2

Этот день с самого начала склады­вался для нее неудачно. Ее супруг (тридцать лет назад, после свадьбы, она жила с ним в этом городе, потом они переехали в Прагу, где

170

десять лет тому назад он скончался) согласно странному его завещанию был похоронен на здешнем кладбище. Она тогда же оплатила могилу на десять лет вперед, и лишь недавно с испугом вспомнила, что забыла продлить ис­текший срок аренды. Сперва подумала было написать в местную кладбищенскую контору, но, зная, сколь бесконечна и напрасна пере­писка с конторщиками, приехала сюда сама.

Дорогу к могиле мужа она нашла бы с за­крытыми глазами, но почему-то сегодня ей ка­залось, будто на кладбище она впервые. Не на­ходя могилы, она решила было, что заблуди­лась. Только спустя какое-то время поняла: точно на том же месте, где стоял серый песча­никовый памятник с выгравированным позо­лоченным именем ее мужа (она безошибочно узнала две соседние могилы), теперь стоял па­мятник черного мрамора с совершенно иным вытисненным золочеными буквами именем.

Возмущенная донельзя, она пошла в кладби­щенскую контору. Там ей объявили, что по окончании аренды могилы ликвидируются ав­томатически. В ответ на ее упреки, что ее, мол, заранее не предупредили о необходимости срочно продлить аренду, ей сказали, что клад­бище небольшое и что старые покойники долж­ны уступать место молодым, покойникам. Него­дуя и превозмогая рыдания, она укорила их в полном пренебрежении к таким понятиям, как человечность и уважение к людям, но тут же осознала, что разговор бесполезен, и так же, как она не смогла воспрепятствовать смерти мужа, она бессильна помешать и его второй смерти —

171

смерти «старого покойника», которому теперь запрещено существовать даже как покойнику.

А в городе к ее печали стало примешиваться и чувство тревожной озабоченности: как объяс­нить сыну исчезновение отцовской могилы и оправдаться перед ним в своем упущении. В конце концов ее придавила усталость: чем за­полнить долгие часы до отхода поезда? В горо­де уже не осталось друзей, да и сам город так изменился за прошедшее время, что уже ничто не тянуло к сентиментальной прогулке: некогда знакомые места предстали перед ней в совер­шенно чужом обличье. Вот почему она с благо­дарностью приняла приглашение неожиданно попавшегося на ее пути старого (полузабытого) друга: в его доме она смогла вымыть руки, а по­том, сидя в мягком кресле (болели ноги), осмат­ривать комнату и слушать, как в отгороженной ширмой кухоньке булькает кипяток для кофе.

3

Когда ему стукнуло тридцать пять, он вдруг обнаружил, что на темени заметно поредели волосы. Это была еще не явная лы­сина, но она уже вполне обозначилась (под волосами просвечивала кожа): да, лысина не­минуема и близка. Конечно, смешно из поре­девших волос делать великую драму, однако он понимал, что с появлением лысины изме­нится и лицо, а стало быть, и жизнь его тепе­решнего облика (причем, без сомнения, луч­шего) близится к концу.

172

И тут он стал размышлять над тем, каковы же, собственно, плоды жизни этого ускользаю­щего (волосатого) облика, что этому облику довелось испытать и чем насладиться, и его ошеломило сознание, что хорошего было всего ничего; эта мысль вогнала его в краску; да, ста­ло стыдно: какой позор — прожить на земле так долго и испытать так мало!

Что, впрочем, он имел в виду, говоря себе, что испытал так мало? Мыслил ли он под этим путешествия, работу, общественную деятель­ность, спорт, женщин? Вероятно, он подразуме­вал под этим все, но главное, конечно, женщин, ибо если в иных сферах его жизнь и была удру­чающе убогой, то вины своей он тут не чувство­вал: не виноват же он в том, что его профессия малоинтересна и бесперспективна; что для пу­тешествий нет ни денег, ни благосклонных кад­ровых рекомендаций; не виноват же он, нако­нец, и в том, что в двадцать лет повредил ме­ниск и вынужден был бросить любимые виды спорта. Однако мир женщин был для него ми­ром относительной свободы, и уж здесь ему не на что было пенять, нечем было отговаривать­ся, здесь он мог проявить свои богатые возмож­ности; так женщины стали для него единствен­ным оправданным мерилом полноты жизни.

Да вот беда! Именно с женщинами дело по­чему-то не ладилось: до двадцати пяти (хотя он был привлекательным юношей) его сковывало волнение; потом он влюбился, женился и в те­чение семи лет убеждал себя, что в одной жен­щине можно обрести эротическую бесконеч­ность; затем развелся, апология единственной

173

женщины (как и иллюзия бесконечности) рас­таяла, и ее сменило властное желание обладать женщинами (пестрой конечностью их множест­ва), однако, увы, сильно приторможенное скуд­ными финансами (приходилось платить али­менты бывшей жене на содержание ребенка, с которым ему дозволялось видеться один-два раза в год) и условиями маленького города, в котором любопытство соседей столь же безгра­нично, сколь невелик выбор женщин.

А время неслось неудержимо; и вот однажды, стоя в ванной перед зеркалом, висевшим над умывальником, и держа в руке над головой круглое зеркальце, он в ужасе разглядел уже вполне отчетливую лысину; ее вид, огорошив его (без подготовки) своей внезапностью, от­крыл ему банальную истину: упущенного не на­верстать. Он впал в хроническую тоску, его стали посещать даже мысли о самоубийстве. Разумеется (и это надо подчеркнуть, дабы не за­подозрить в нем истерика или глупца), сознавая их комичность, он был уверен, что никогда не претворит их в жизнь (давился от смеха, когда представлял себе свое прощальное письмо: Не в силах мириться с лысиной. Прощайте!), но до­статочно и того, что эти мысли, какими бы пла­тоническими они ни были, все же приходили ему в голову. Попробуем понять его: они звуча­ли в нем примерно так, как звучит в марафонце необоримое желание сойти с дистанции, когда он вдруг на ходу обнаруживает, что позорно (причем по своей вине, из-за собственных про­махов) проигрывает. И он также, считая свой забег проигранным, не желал длить его дольше.

174

А сейчас, склонившись над маленьким сто­ликом и ставя одну чашку перед диваном (куда вскоре сядет сам), другую — перед удобным креслом, в котором сидела гостья, он говорил се­бе, что во всей этой истории есть некий злой умысел: женщину, в которую годы назад был по уши влюблен и которую тогда же (по своей вине, из-за собственных промахов) упустил, он встре­чает в таком мрачном расположении духа и в тот момент, когда уже ничто нельзя наверстать.

4

Она едва ли могла догадаться, что ви­дится ему той, которая ускользнула от него; она ведь никогда не забывала о той ночи, которую они провели вместе, помнила его тогдашний облик (ему было двадцать, он не умел одевать­ся, краснел и забавлял ее своим мальчишест­вом), помнила и самое себя (ей тогда было по­чти сорок, и какая-то жажда красоты толкала ее в объятия чужих мужчин, но одновременно и гнала прочь от них; она ведь всегда представля­ла свою жизнь непременно похожей на краси­вый танец и боялась превратить супружескую измену в отвратительную привычку).

Да, она предписала себе красоту, как иные предписывают себе нравственные устои; если бы она обнаружила в своей жизни уродство, то, верно, впала бы в отчаяние. И, сознавая сейчас, что по прошествии пятнадцати лет должна ка­заться хозяину дома старой (со всеми уродства­ми, присущими старости), она решила сразу за-

175

слонить свое лицо воображаемым веером и осыпала собеседника торопливыми вопросами: спросила, как он попал в этот город, спросила о его работе; похвалила его уютную квартиру-гарсоньерку, вид из окна на городские крыши (сказала, что при всей обыденности вида в нем есть воздушность и простор); назвала авторов нескольких импрессионистских картин, застек­ленные репродукции которых украшали стены (впрочем, назвать их было нетрудно: в квар­тирах бедных чешских интеллектуалов вы на­верняка обнаружили бы одни и те же дешевые репродукции); затем, поднявшись с кресла с чашкой недопитого кофе и наклонившись над маленьким письменным столом, над которым на полочке стояло несколько фотографий (сра­зу приметила, что среди них не было ни одной фотографии молодой женщины), спросила, не принадлежит ли старое женское лицо на одной из них его матери (он подтвердил).

Потом и он спросил, что она имела в виду, когда при встрече с ним сказала, что приехала в город уладить кое-какие дела. Ей ужасно не хотелось говорить о кладбище (чувствовала се­бя здесь, на шестом этаже, не только высоко над крышами, но и блаженно вознесенной над своей жизнью); однако по его упорному насто­янию в конце концов призналась (очень корот­ко, ибо развязность торопливой откровенности всегда претила ей), что много лет назад жила здесь с мужем, что он похоронен на здешнем кладбище (о сносе памятника умолчала) и что вот уже десять лет, как она каждый год приез­жает сюда с сыном на День поминовения.

176

5

— Каждый год? — Это открытие огорчило его, и он снова подумал о некоем злом умысле; ведь повстречай он ее здесь шес­тью годами раньше, когда приехал сюда, все можно было бы спасти: старость не отметила бы ее так, ее внешность не столь печально от­личалась бы от образа той женщины, какую он любил пятнадцать лет назад; он еще сумел бы, преодолев различие, воспринять оба обра­за (прошлый и нынешний) как единый. Но теперь один безнадежно отставал от другого.

Она допила кофе, разговорилась, а он про­бовал точно определить степень перемены, по причине которой она ускользает от него во второй раз: ее лицо покрылось морщинами (слою пудры не под силу было устранить их); шея увяла (высокому воротнику не под си­лу было скрыть это); щеки обвисли; в воло­сах (пусть это было даже красиво!) пробива­лась седина; однако куда больше его внимание приковали руки (увы, они не поддавались ни пудре, ни гриму): руки, покрытые синей пау­тиной вен, вдруг превратились в мужские.

Сожаление смешивалось в нем со злостью, и он, возымев охоту утопить в алкоголе их за­поздалую встречу, спросил, не желает ли она рюмку коньяка (в шкафчике за шторой стоя­ла початая бутылка); она отказалась, и ему припомнилось, что и тогда, многие годы назад, она почти не пила, возможно, не хотела поз­волить алкоголю разрушить изысканную сдер­жанность своих манер. Увидев изящный жест

177

руки, которым она отклонила его предложе­ние, он понял, что очарование вкуса, волшеб­ство, ласковость обхождения, покорявшие его в прошлом, не потускнели в ней, хотя и скры­ты под маской старости, и сами по себе, хотя и зарешечены ею, еще вполне притягательны.

Мысль, что она зарешечена старостью, про­низала его беспредельной жалостью, сделавшей ее близкой (эту некогда блистательную женщи­ну, перед которой немел язык), и захотелось по­говорить с ней по-дружески, неторопливо, долго, в этаком голубоватом настроении меланхоли­ческого смирения. И он действительно разгово­рился (и говорил действительно долго), и в кон­це концов завел речь о невеселых мыслях, в пос­ледние годы посещавших его. Разумеется, он ни словом не обмолвился о появившейся лысине (как и она, кстати, умолчала о снесенной моги­ле); но призрак лысины подвигнул его на псев­дофилософские сентенции о том, что время летит быстрее, чем успеваешь жить, что жизнь ужасна, ибо все в ней отмечено неминуемой ги­белью; в ответ на подобные излияния он ждал от гостьи участливого отклика; но не дождался.

— Я не люблю таких разговоров, — сказала она чуть ли не резко. — Все, что вы говорите, ужасно поверхностно.

6

Она терпеть не могла разговоров о ста­рении и смерти: они касались того физического уродства, которому она противилась. Не без вол-

178

нения она повторяла хозяину дома, что его взгляды поверхностны; человек — это ведь нечто большее, чем дряхлеющее с годами тело, глав­ное — плоды его трудов, то, что он оставляет для других. На самом деле эта мысль возникла в ней не сейчас, а еще тогда, когда тридцать лет назад она влюбилась в своего будущего мужа, который был девятнадцатью годами старше; и она всегда испытывала к нему искреннее уважение (не­смотря на все свои измены, о которых он либо не знал, либо не хотел знать), стараясь убедить се­бя, что его интеллект и значимость полностью уравновешивают тяжкое бремя лет.

— Какие еще плоды трудов, скажите на ми­лость! Какие плоды трудов мы здесь оставля­ем! — с горьким смешком возразил ей хозяин дома.

Она не хотела ссылаться на покойного мужа, хотя твердо верила в незыблемую ценность всего того, что он совершил; она лишь сказала, что любой человек создает в своей жизни не­что, пусть даже совсем скромное, и что в этом и только в этом его назначение; потом загово­рила о себе: она работает в одном Доме куль­туры на окраине Праги, организует лекции и поэтические вечера; говорила (с воодушевле­нием, показавшимся ему наигранным) о «бла­годарных лицах» слушателей, а затем сразу же переключилась на тему о том, как прекрасно иметь сына и наблюдать, как ее собственные черты (сын похож на нее) преображаются в лицо мужчины; как прекрасно одарить его всем, чем только может мать одарить сына, а потом тихо исчезнуть из его жизни.

179

И о сыне заговорила она не случайно: весь этот день он стоял перед глазами и укоризнен­но напоминал об утреннем провале на кладби­ще; удивительно было: ни одному мужчине она никогда не позволяла взять над ней верх, и только собственный сын каким-то неведомым способом завладел ее волей. Впрочем, кладби­щенская неудача потому так и расстроила ее, что она, чувствуя свою вину перед ним, боя­лась его попреков. Она уже давно стала дога­дываться, что если сын и следит ревниво за тем, как она чтит память мужа (именно он все­гда настаивал, чтобы на каждый День помино­вения они не забывали съездить на кладби­ще!), то причиной тому не столько любовь к покойному отцу, сколько желание терроризи­ровать ее, мать, указать ей на положенные вдо­вьи границы; и хотя сам он никогда не выра­жал этого открыто, а она старалась (безуспеш­но) об этом не думать, все было именно так: ему отвратительна была сама мысль, что сек­суальная жизнь матери может еще продол­жаться, ему претило то, что еще оставалось в ней (по крайней мере как возможность и шанс) сексуального; а поскольку понятие сексуаль­ности связано с понятием молодости, ему пре­тило в ней все, что еще сохранялось моложа­вым; он был уже не ребенок, и моложавость матери (в сочетании с ее агрессивной заботой) мешала ему естественно воспринимать юность девушек, уже вызывавших его интерес; ему хо­телось, чтобы мать была старой, лишь от такой он мог сносить любовь, лишь такую любить. И она, сознавая порой, что так он, в сущности,

180

толкает ее к могиле, в конце концов покори­лась ему, капитулировала под его натиском и стала даже идеализировать свою покорность, уговаривая себя, что красота ее жизни и состо­ит именно в этом тихом исчезновении в те­ни другой жизни. И теперь в оправдание этой идеализации (без которой морщины на лице жгли бы ее еще больше) она со столь неждан­ной горячностью вела спор с хозяином дома.

Но хозяин дома вдруг перегнулся через раз­делявший их столик, погладил ее по руке и сказал: — Простите меня за мои слова. Вы же знаете, я всегда был глупцом.

7

Их спор не рассердил его, напротив, гостья вновь предстала перед ним в своем бы­лом обличье; в ее протесте против мрачных разговоров (разве это не был прежде всего про­тест против уродливости и безвкусия?) он уз­навал ее такой, какой знал когда-то, и его мыс­лями все больше завладевал ее давний облик и их давняя история, и теперь он лишь желал себе, чтобы ничто не нарушило этой голубой, столь благоприятной для разговора атмосферы (потому-то он и погладил ее по руке и назвал себя глупцом) и он сумел бы сказать ей о том, что представлялось ему сейчас самым важным: об их общей истории; он ведь был убежден, что пережил с ней что-то необыкновенное, о чем она даже не подозревает и для чего он сам будет с трудом подыскивать точные слова.

181

Она, наверное, уже и не помнит, как они по­знакомились; видимо, однажды она оказалась в компании его друзей-студентов, но захудалое пражское кафе, где они впервые были одни, она, конечно, достаточно хорошо помнит: он сидел против нее в плюшевом боксе, подавленный, молчаливый и вместе с тем опьяненный изящ­ными намеками, коими она выказывала ему свою приязнь. Он пытался представить себе (хо­тя ничуть не надеялся, что эти видения когда-нибудь претворятся в жизнь), как она будет вы­глядеть, если он станет целовать ее, раздевать и любить, но воображение отказывало ему. Да, удивительно: тысячу раз он пытался предста­вить ее в агонии телесной любви, но все напрас­но: ее лицо по-прежнему было обращено к нему своей спокойной и мягкой улыбкой, и он не мог (даже упорнейшим усилием воображения) ис­кривить его гримасой любовного экстаза. Она совершенно не поддавалась силе его воображения.

И тогда случилось то, что никогда больше не повторилось: он лицом к лицу оказался перед невообразимым. Он, видимо, переживал тот ко­роткий (райский) период, когда воображение еще недостаточно насыщено опытом, еще не стало рутиной, мало знает и мало умеет, и пото­му все еще остается место для невообразимого; и если невообразимое должно претвориться в реальность (без помощи вообразимого, без мос­тика представлений), человек теряет почву под ногами и начинает чувствовать головокруже­ние. И он действительно почувствовал такое головокружение, когда она после нескольких встреч, так и не укрепивших его решимости, на-

182

чала столь подробно и с таким многозначитель­ным любопытством расспрашивать его о ком­нате в студенческом общежитии, что он был чуть ли не вынужден ее туда пригласить.

Комнатушка в общежитии, которую он делил с товарищем, пообещавшим ему за стопку рома вернуться только после полуночи, мало похо­дила на его нынешнюю квартиру: две железные кровати, два стула, шкаф, слепящая лампочка без абажура, ужасный кавардак. Он едва успел навести порядок, как ровно в семь часов (это была примета ее благовоспитанности — она всегда приходила вовремя) раздался стук в дверь. Стоял сентябрь, и уже начинало темнеть. Они сели на край кровати и стали целоваться. Стемнело еще больше, но зажигать свет он не хотел, рад был, что не виден во тьме, а значит, смущение, которое непременно охватит его, ко­гда он начнет перед ней раздеваться, останется незамеченным. (Кое-как он еще умел рассте­гивать женщинам блузку, сам же раздевался у них на глазах со стыдливой поспешностью.) Однако на этот раз он долго не решался рас­стегнуть ей первую пуговицу (ему казалось, что процесс раздевания должен сопровождаться ка­кими-то изящными и элегантными жестами, известными лишь мужчинам опытным, он же боялся обнаружить свою неопытность); в конце концов она сама встала и спросила с улыбкой: «Не пора ли мне сбросить этот панцирь?» — и начала раздеваться; но в комнате было темно, и он видел лишь тени ее движений. Он тоже то­ропливо разделся, хотя обрел некоторую уве­ренность лишь тогда, когда они предались (бла-

183

годаря ее терпению) любви. Он смотрел ей в лицо, но в полумраке его выражение совершен­но ускользало, он даже не различал ее черт. Он сожалел, что темно, но в ту минуту представля­лось невозможным оторваться от нее и подойти к двери, чтобы повернуть выключатель; он про­должал напряженно вглядываться в нее, но по-прежнему не узнавал; казалось, он предается любви с кем-то другим; с кем-то фиктивным или с кем-то и вовсе неконкретным, безликим. Потом она оседлала его (он видел лишь ее вознесшуюся тень) и, извиваясь бедрами, ста­ла говорить что-то сдавленным голосом, ше­потом, причем было неясно, говорит ли она это ему или себе. Не разбирая слов, он спро­сил, что она говорит. Но она продолжала что-то шептать, и он, даже прижав ее к себе вновь, так и не смог разобрать ее шепота.

8

Она слушала хозяина дома и с каж­дым мигом все больше погружалась в детали давно забытые: тогда, например, она носила го­лубой костюмчик из легкой летней ткани, в ко­тором выглядела ангельски невинной (да, она вспомнила этот костюмчик), в волосы вкалы­вала большой костяной гребень, придававший ей величественно старомодный вид, в кафе всегда заказывала чай с ромом (ее единствен­ное спиртное прегрешение), и эти воспоми­нания приятно уносили ее прочь от кладбища, от разрушенной могилы, от натертых ступней,

184

прочь от Дома культуры и укоризненных глаз сына. Что ж, мелькнула мысль, пусть я такая, какая есть, но если частица моей молодости продолжает жить в этом человеке, значит, жи­ла я не напрасно; и следом мелькнула мысль, что это новое подтверждение ее взглядов: че­ловек ценен тем, чем он возвышается над со­бой, тем, чем он преступает границы самого себя, чем живет в других и для других.

Она слушала и, когда он временами гладил ее по руке, не сопротивлялась; это поглаживание сливалось с покойно-ласковым настроением, в котором протекал разговор, и содержало в себе обезоруживающую неопределенность (кому оно принадлежало? Той, о которой говорится, или той, которой говорится?); впрочем, мужчина, гладивший ее, нравился ей; она даже подумала, что теперь он нравится ей больше, чем тот юно­ша пятнадцать лет назад, чье мальчишество, если она хорошо помнит, несколько тяготило ее.

А когда он в своем рассказе коснулся того, как над ним возвышалась ее извивающаяся тень и как он напрасно пытался понять ее шепот, и по­том вдруг сделал минутную паузу, она (бездум­но, словно он знал те слова и хотел спустя годы напомнить их ей как некую забытую тайну) тихо спросила: — А что я говорила тогда?

9

— Не знаю, — ответил он. Он не знал; она тогда ускользала не только от его вообра­жения, но и от его восприятий; ускользала от

185

его зрения и слуха. Когда он зажег в комна­те свет, она была уже одета, на ней снова все было гладким, ослепительным, совершенным, и он напрасно искал связь между ее освещенным лицом и лицом, которое минуту назад рисова­лось ему в темноте. В тот день они и расстаться еще не успели, как он уже вспоминал о ней, пы­таясь представить себе ее (невидимое) лицо и (невидимое) тело в те минуты, когда они люби­ли друг друга. Но все безуспешно; она все вре­мя ускользала от его воображения.

Он решил, что в следующий раз будет лю­бить ее при ярком свете. Однако следующего раза уже не было. После той встречи она ис­кусно и деликатно избегала его, и он весь от­дался сомнениям и безнадежности: хотя их лю­бовная близость и была прекрасной, да, скорее всего, но он знал и то, каким несносным он был до этого, и ему делалось стыдно; он нако­нец понял, что она умышленно избегает его, и перестал добиваться встречи.

— Скажите, почему вы тогда избегали меня?

— Ах, оставьте, прошу вас, — сказала она нежнейшим голосом. — Это было так давно, от­куда мне знать? — Но он продолжал настаи­вать, и она добавила: — Зачем все время воз­вращаться к прошлому? Достаточно и того, что нам вопреки желанию приходится уделять ему столько времени. — Она сказала это лишь за­тем, чтобы как-то прекратить его настояния (и, возможно, последняя фраза, сказанная с лег­ким вздохом, относилась к утреннему посеще­нию кладбища), но он воспринял ее слова ина­че: они словно призваны были резко и наце-

186

ленно открыть ему (столь очевидную вещь), что нет двух женщин (прошлой и нынешней), а есть лишь одна и та же женщина и что эта женщина, которая пятнадцать лет тому назад ускользнула от него, сейчас здесь, рядом, стоит только протянуть руку.

— Вы правы, настоящее важнее, — сказал он многозначительно и очень внимательно по­смотрел в ее улыбающееся лицо — между по­луоткрытыми губами белел безупречный ряд зубов; вмиг мелькнуло воспоминание: тогда в студенческой комнате она взяла в рот его паль­цы и так сильно укусила их, что ему стало больно; однако при этом он невольно ощутил и до сих пор живо помнит, что наверху сбоку у нее недоставало зубов (тогда это не оттолк­нуло его, напротив, этот небольшой изъян го­ворил о ее возрасте, привлекавшем и возбуж­давшем его). А теперь, вглядываясь в щелочку между зубами и уголком рта, он заметил, что все зубы целы, причем удивительной белизны; это поразило его: два образа вновь разошлись, и он, противясь тому и пытаясь усилием воли вновь слить их воедино, сказал: — Вы в самом деле не хотите коньяку? — и когда она, очаро­вательно улыбаясь и слегка подняв брови, от­рицательно покачала головой, зашел за ширму, достал бутылку коньяка и, приложив ко рту, сделал несколько быстрых глотков. Потом со­образив, что по его дыханию она могла бы до­гадаться о его тайной провинности, взял две рюмки и бутылку и внес их в комнату. Она снова покачала головой. — Ну хотя бы симво­лически, — сказал он и налил в обе рюмки.

187

Чокнулся с ней: — За то, чтобы я говорил о вас только в настоящем времени! — Он выпил рюмку, она лишь омочила губы; он подсел к ней на ручку кресла и взял ее за руки.

10

Она никак не думала, когда шла в его гарсоньерку, что дело может дойти до это­го прикосновения, и в первую минуту испу­галась, словно это прикосновение случилось раньше, чем она сумела к нему подготовиться (эту постоянную готовность, столь знакомую зрелой женщине, она давно утратила); в этом испуге, пожалуй, можно найти нечто общее с испугом молодой девушки, которую впервые поцеловали: если девушка еще не подготовле­на, а сама она уже не подготовлена, то эти «еще» и «уже» таинственным образом срод­ни друг другу, как бывают сродни странности старости и детства. Потом он пересадил ее с кресла на тахту, прижал к себе, стал гладить ее тело, и она почувствовала себя в его ру­ках какой-то бесформенно мягкой (да, именно мягкой, потому что тело ее давно покинула та повелевающая чувственность, которая щедро одаривает женщин ритмом сжатия и расслаб­ления, а также энергией бесчисленных ласк). Его прикосновения, однако, вскоре рассеяли ее мгновенный испуг, и она, столь далекая от той прекрасной зрелой женщины, в один миг стала ею, обретя прежнее самоощущение, созна­ние, прежнюю уверенность эротически опытной

188

женщины, и эта уверенность была тем сильнее, что она давно ее не ощущала; ее тело, минутой раньше застигнутое врасплох, испуганное, пас­сивное, мягкое, вдруг ожило и стало отвечать хо­зяину дома уже своими прикосновениями, и она, чувствуя их осознанную точность, наслаждалась ими; эти прикосновения, манера, в какой она прижималась лицом к его телу, мягкие движе­ния, какими отвечала на его объятия, — все это она воспринимала не как нечто заученное, нечто, что она умеет и что сейчас с холодным удовле­творением воспроизводит, а как что-то органи­ческое, с чем опьяненно и восторженно сливает­ся, будто это была ее родная планета (ах, планета красоты!), с которой она была изгнана и куда сейчас торжественно возвращается.

Ее сын был сейчас бесконечно далеко; когда хозяин дома взял ее за руки, в уголке сознания мелькнул образ сына как некое предостереже­ние, но тотчас истаял, и во всем необъятном мире остались лишь она и мужчина, который гладил ее и обнимал. Но когда он губами при­ник к ее губам и языком хотел раскрыть ей губы, все вдруг разом опрокинулось: она очну­лась. Крепко сжала зубы (почувствовала горь­кую чужеродность протеза — он вонзился в нёбо и, казалось, заполонил весь рот) и не под­далась ему; мягко отстранив его, сказала: — Нет. В самом деле, прошу вас, лучше не надо.

Однако он не сдавался, и она, взяв его за руки и вновь повторив свое «нет», сказала (го­ворить было трудно, но она знала, что должна говорить, коли взывает к его послушанию), что им уже поздно предаваться любви; напомнила

189

ему о своем возрасте; если они займутся любо­вью, она может опротиветь ему, и это повергнет ее в отчаяние, ибо то, что он говорил ей о них двоих, для нее было неизмеримо прекрасно и важно; тело ее смертно, оно дряхлеет, но теперь она знает, что от него осталось нечто нематери­альное, то, что подобно светящему лучу звезды, которая уже погасла; надо ли печалиться, что она стареет, если ее молодость сохранилась в ком-то нетронутой. «Вы в своей душе воздвиг­ли мне памятник. Нельзя допустить, чтобы он рухнул. Поймите меня, — говорила она, сопро­тивляясь. — Не надо. Нет, не надо».

11

Он стал уверять ее, что она все еще красива, что ничего, по сути, не изменилось, что человек всегда остается самим собой, но он понимал, что обманывает ее и что правда на ее стороне: он ведь прекрасно знал свою чрезмерную чувствительность к внешним изъ­янам женского тела, даже свою год от года растущую брезгливость к ним, заставлявшую его в последнее время все чаще заглядываться на более молодых, а следовательно (как с го­речью отмечал он), на более пустых и глупых женщин; да, сомневаться не приходится: фи­зическая близость, если он добьется своего, вызовет в нем отвращение, и это отвращение осквернит не только настоящую минуту, но и образ некогда любимой женщины, образ, со­храненный в памяти как драгоценность.

190

Все это он знал, все это витало в мыслях, но много ли значат мысли в сравнении с желани­ем, устремленным лишь к одной цели: жен­щина, чья былая недосягаемость и невообразимость мучили его целых пятнадцать лет, эта женщина сейчас здесь; наконец он сможет уви­деть ее при ярком свете, наконец он сможет по теперешнему ее телу прочесть ее прежнее тело, по теперешним чертам — прежние черты. На­конец он сможет прочесть ее (невообразимую) мимику и содрогание в минуты любви.

Он обнял ее за плечи и посмотрел ей в глаза: — Не сопротивляйтесь мне. Какой смысл сопротивляться!

12

Но она снова покачала головой, пони­мая, что сопротивление ее вовсе не бессмыслен­но, она ведь знает мужчин и их отношение к женскому телу, знает, что даже самый пылкий любовный идеализм не спасает тело от ужасной силы воздействия; хотя ее фигура все еще со­храняла природные пропорции, а в платье и во­все выглядела молодой, она не заблуждалась: стоит ей раздеться, как обнажится морщинис­тость ее шеи и откроется шрам, оставшийся после операции желудка десять лет назад.

И по мере того как она возвращалась к осо­знанию своего нынешнего телесного облика, из которого только что высвободилась, со дна ули­цы к окну комнаты (до сих пор казавшейся ей высоко вознесенной над ее жизнью) стали под-

191

ниматься треволнения сегодняшнего утра, они, постепенно заполоняя комнату, оседали на за­стекленных репродукциях, на кресле, на сто­ле, на пустой кофейной чашке, а их шествием предводило лицо сына; увидев его, она залилась краской и замкнулась в своей скорлупе: безум­ная, она уж хотела было сойти с уготованной ей сыном дороги, по которой до сих пор шла с улыбкой и восторгом, хотела было (хоть на миг) сбежать, а теперь должна смиренно вер­нуться и признать, что это единственная пред­назначенная ей дорога. Лицо сына было таким насмешливым, что она, сгорая со стыда, почув­ствовала, как у него на глазах становится мень­ше и меньше, пока, униженная, не превратилась всего лишь в шрам на своем животе.

Хозяин дома, держа ее за плечи, вновь повто­рил: «Какой смысл сопротивляться!» — а она продолжала механически качать головой, ибо видела сейчас не хозяина дома, а своего недру­га — сына, ненавидимого тем сильнее, чем мень­ше и униженней ощущала себя. Она слышала, как он попрекает ее разрушенной могилой, но тут вдруг из хаоса памяти, вне всякой логики, выплыла фраза, которую она злобно бросила ему в лицо: Мальчик мой, старые покойники должны уступить место молодым покойникам!

13

Он ничуть не сомневался в том, что все это и вправду закончится отвращением, ведь уже сейчас при одном взгляде на нее

192

(взгляде пытливом и проницательном) в нем рождалось определенное отвращение; но, как ни удивительно, оно не мешало ему, а, напро­тив, дразнило и возбуждало, словно он вожде­лел этого отвращения: жажда обладания сбли­жалась в нем с жаждой отвращения; жажда прочесть по ее телу наконец то, что так долго ему не дано было знать, смешивалась с жаж­дой это прочтенное мигом обесценить.

Откуда это в нем? Осознавал он это или нет, но сейчас ему представился исключитель­ный случай: его гостья могла возместить ему все, что было у него отнято, что ускользнуло от него, что прошло мимо, все, без чего таким невыносимым казался его возраст, отмечен­ный редеющими волосами и печально убогим итогом; и он, осознавая или только смутно ощущая это, мог теперь все эти недоступные ему радости лишить смысла и цвета (ибо именно их несказанная цветистость делала его жизнь столь печально бесцветной), мог от­крыть, что они ничтожны, что они лишь хи­мера, угасание и меняющий личину прах, он мог отомстить им, унизить их, уничтожить.

— Не сопротивляйтесь, — повторял он, пы­таясь привлечь ее к себе.

14

Она все время видела насмешливое лицо сына и, когда хозяин дома силой привлек ее к себе, сказала: «Прошу вас, оставьте меня на минуту», и высвободилась; не хотела оборвать

193

то, что вертелось в голове: старые покойники должны уступить место молодым покойникам, а памятники — вздор, и ее памятник, который этот человек, что рядом с ней, воздвиг в своей душе пятнадцать лет назад, — вздор, и памятник мужу — вздор, да, мой мальчик, все памятни­ки — вздор, говорила она сыну и с мститель­ным наслаждением смотрела, как его лицо мор­щится и искажается криком: «Ты никогда так не говорила, мать!» Конечно, она знала, что ни­когда так не говорила, но эта минута была оза­рена светом, преображающим все вокруг:

Какой смысл памятники предпочитать жиз­ни? Ее собственный памятник имеет для нее лишь один-единственный смысл: сейчас она может опрокинуть его ради своего презренного тела; мужчина, который сидит рядом, нравит­ся ей, он молод и, вероятно (даже наверняка), он последний мужчина, который нравится ей и с которым она может предаться любви; и это единственно важное; если потом он и почув­ствует к ней отвращение и ее памятник в его душе рухнет, ей безразлично, ибо памятник су­ществует вне ее, так же как вне ее и его душа, и его память, а все, что существует вне ее, ей безразлично. «Ты никогда так не говорила, мать!» — слышала она сыновний выкрик, но ос­тавила его без внимания. Она улыбалась.

— Вы правы, какой смысл сопротивлять­ся, — сказала она тихо и встала. Затем начала медленно расстегивать платье. До вечера оста­валось еще много времени. Комната на сей раз была залита ярким светом.

ДОКТОР ГАВЕЛ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

1

Когда доктор Гавел уезжал лечиться на воды, в глазах его красавицы жены стояли слезы. С одной стороны, это были слезы сочувствия (незадолго до этого Гавела терзали приступы желч­ного пузыря, она же никогда прежде не видела его страдающим), с дру­гой — слезы выступили и потому, что предстоявшая трехнедельная разлука пробуждала в ней муки ревности.

Как же так? Возможно ли, чтобы актриса, избалованная поклонниками, красивая, молодая, ревновала старею­щего человека, который в последние

197

месяцы не выходил из дому без того, чтобы не сунуть в карман пузырек с таблетками против вероломно настигавших его болей?

Да, так оно было, но откуда это бралось у нее, оставалось непонятным. Доктор Гавел и тот не мог взять этого в толк, ибо и на него она производила впечатление неуязвимо ам­бициозной женщины; тем больше он был оча­рован ею, когда несколько лет назад, узнав ее ближе, обнаружил в ней непритязательность, домовитость и неуверенность; удивительное дело: хотя потом они и обвенчались, актриса все равно не осознавала превосходства своей молодости; оглушенная любовью и немеркну­щей эротической славой мужа, она продолжа­ла воспринимать его человеком вечно усколь­зающим и непостижимым; и хотя он с беско­нечным терпением (и абсолютно искренне) не уставал убеждать жену, что у него нет и уже никогда не будет никого дороже ее, она болез­ненно и слепо ревновала его; лишь врожден­ное благородство помогало ей держать на за­поре эти дурные чувства, но они тем сильнее бурлили в ней и чудесили.

Гавел все это знал, временами это умиляло его, временами злило, а то и утомляло, но по­скольку он любил жену, то делал все, чтобы облегчить ее муки. Он и на сей раз силился помочь ей: он ужасно преувеличивал свои бо­ли и угрожающее состояние своего здоровья, ибо знал, что страх перед его болезнью воз­вышает ее и наполняет благостью, тогда как страх перед его здоровьем (полным измен и загадочных интриг) губит ее; он часто заводил

198

разговор о пани докторе Франтишке, что бу­дет пользовать его на водах; актриса знала Франтишку, и ее внешний облик, абсолютно добродетельный и абсолютно не вызывающий никаких мыслей о либидо, успокаивал ее.

Уже сидя в автобусе и глядя в полные слез глаза красавицы, стоявшей на остановке, Гавел почувствовал, откровенно говоря, облегчение, ибо любовь ее была не только упоительна, но и тягостна. На водах он, правда, чувствовал себя неважно. После приема минеральной воды, ко­торой три раза в день приходилось промывать внутренности, он испытывал боли, усталость и, встречая на колоннаде хорошеньких женщин, с облегчением констатировал, что чувствует себя старым и они уже не волнуют его. Единствен­ная женщина, дозволенная ему в этом бескрай­нем множестве, была славная Франтишка, что делала ему инъекции, измеряла давление, про­щупывала живот и снабжала его новостями о курортных делах и о своих двух детях, особенно о сыне, который, по ее словам, был ее копией.

Вот в таком-то расположении духа он и по­лучил письмо от жены. О горе, на сей раз ее благородство тщетно пыталось держать на за­поре клокотавшую в ней ревность; это было письмо, полное жалоб и вздохов: она, мол, ни в чем не упрекает его, но целыми ночами не мо­жет спать; она знает, что ее любовь в тягость ему, и вполне способна представить себе, как он счастлив теперь, получив возможность отдох­нуть без нее; да, она поняла, что противна ему; и знает также, что слишком слаба, чтобы изме­нить его судьбу, которую всегда будут пересе-

199

кать вереницы женщин; да, она это знает, но, смиряясь с этим, плачет и не может спать...

Доктор Гавел прочел этот перечень всхлипов, и перед ним всплыли три потерянных года, когда он в упорном стремлении убедить свою жену изображал себя обращенным греховод­ником и любящим супругом; он почувствовал безмерную усталость и безнадежность. В гневе скомкав письмо, он бросил его в корзину.

2

Удивительно, но на следующий день ему стало немного лучше; желчный пузырь уже не беспокоил, и он обнаружил в себе пусть незначительный, но вполне уловимый интерес к некоторым женщинам, кружившим утром по колоннаде. Это маленькое открытие, правда, было омрачено куда более печальным: женщи­ны проходили мимо, не обращая на него ни ма­лейшего внимания; вместе с бледными глотателями лечебных вод он сливался для них в безликую хворую толпу.

— Видишь, тебе уже лучше, — сказала док­тор Франтишка, осмотрев его в то же утро. — Только строго соблюдай диету. Пациентки, с которыми ты встречаешься на колоннаде, по счастью, достаточно старые и больные, чтобы волновать тебя, а это для тебя сейчас самое лучшее, так как ты нуждаешься в покое.

Гавел, заправляя рубашку в брюки, стоял пе­ред маленьким зеркалом, висевшим в углу над умывальником, и с неудовольствием разгляды-

200

вал свою физиономию. Затем весьма печально обронил: — Ты не права. Я безошибочно заме­тил, что среди подавляющего большинства ста­рушенций вдоль колоннады прогуливаются и несколько вполне привлекательных женщин. Однако они и глазом не повели в мою сторону.

— Хоть я и верю всему, что ты говоришь, но в это поверить не могу, — улыбаясь сказала Франтишка, и доктор Гавел, оторвав глаза от своего печального отражения в зеркале, пере­хватил ее решительный, преданный взгляд; он почувствовал к ней огромную благодарность, хотя и знал, что в ней заговорила всего лишь вера в традицию, вера в ту многолетнюю роль, в какой она привыкла (слегка протестуя, но искренно любя) его видеть.

Раздался стук в дверь. Франтишка приоткры­ла ее, и в нее просунулась голова кланяющегося молодого человека. «Ах, это вы! А я и забыла со­всем!» Пригласив его пройти в ординаторскую, она объяснила Гавелу: «Вот уже два дня, как те­бя разыскивает редактор курортного журнала».

Молодой человек, многоречиво извинившись, что обеспокоил доктора Гавела в столь де­ликатной обстановке, попытался затем (к со­жалению, с несколько неприятной судорожностью) перейти на шутливый тон: пан доктор, дескать, не должен сердиться на пани Франтишку, что она выдала его, ибо он, редактор, все равно настиг бы его, пусть хоть в ван­не с углекислой водой; и на него пан доктор тоже не должен сердиться за наглость, пото­му как это свойство относится к издержкам журналистской профессии, дающей ему сред-

201

ства к существованию. Потом он заговорил об иллюстрированном ежемесячнике, издавае­мом на здешнем курорте, и пояснил, что в каждом номере печатается интервью с той или иной знаменитостью, находящейся в данный момент здесь на излечении; в качестве приме­ра он назвал несколько имен, из которых одно принадлежало члену правительства, другое — певице, а третье — хоккеисту.

— Вот видишь,— сказала Франтишка, — кра­сивые женщины на колоннаде не проявили к тебе интереса, зато ты привлекаешь внимание журналистов.

— Это ужасающее падение, — сказал Гавел, но на худой конец удовольствовался и этим вниманием; улыбнувшись редактору, он от­верг его предложение, проявив при этом тро­гательно откровенное лицемерие: — Я, пан ре­дактор, не член правительства, не хоккеист и уж тем более не певица. Вовсе не умаляя зна­чения своих научных изысканий, я все же по­лагаю, что они представляют интерес скорее для специалистов, чем для широкой публики.

— Но я и не собираюсь брать у вас интервью, мне это и в голову не пришло, — с живой чистосердечностью ответил молодой человек. — Я хотел бы взять его у вашей жены. Наслышан, что она приедет на воды навестить вас.

— Вы информированы лучше меня, — ска­зал Гавел весьма холодно; он снова подошел к зеркалу и уставился на свое лицо, которое ему не нравилось. Затем в полном молчании стал застегивать верхнюю пуговицу на рубаш­ке, а молодой человек, засмущавшись, сразу

202

растерял всю свою разрекламированную жур­налистскую наглость; он извинился перед па­ни Франтишкой, извинился перед Гавелом и с облегчением ретировался.

3

Молодой человек был скорее сума­сброд, нежели глупец. Не придавая курортно­му журналу никакого значения, он, будучи его единственным редактором, тем не менее де­лал все, чтобы каждый месяц заполнять двад­цать четыре страницы необходимыми фото­графиями и словами. Летом это еще кое-как удавалось, курорт кишел знаменитостями, на открытых эстрадах одни оркестры сменялись другими и не было никакой нужды в мелких сенсациях. А вот в ненастные месяцы колон­нады заполонялись сельчанками и скукой, и он, разумеется, лез из кожи вон, чтобы не упустить ни одной возможности. Прослышав, что на курорте лечится супруг знаменитой актрисы, именно той, что играет в новом де­тективном фильме, успешно развлекавшем в последние недели скучающих курортников, он тотчас сделал стойку и пустился на поиски.

Но сейчас ему было стыдно.

Надо сказать, что он всегда был неуверен в себе и потому находился в рабской зависимос­ти от тех, с кем встречался и в чьих взглядах и мнениях робко искал ответа на вопрос: каков он и чего стоит. Сейчас он понял, что был при­знан жалким, глупым, назойливым, и пережи-

203

вал это тем мучительнее, что человек, которому он таким показался, сразу же произвел на него приятное впечатление. И потому, подстегнутый тревогой, он еще в тот же день позвонил пани Франтишке, чтобы выяснить, что собой пред­ставляет супруг актрисы, и узнал от нее, что он не только знаменитость в медицинском мире, но и человек весьма выдающийся; неужто и вправду пан редактор никогда не слыхал о нем?

Когда пан редактор сознался, что не слыхал, докторша с добродушной снисходительностью заметила: — Ну ясно, вы еще дитя. В профес­сии, в которой доктор Гавел особенно преус­пел, вы, к счастью, пока не разбираетесь.

Убедившись в ходе дальнейших расспросов, что под этой профессией подразумевались эро­тические познания Гавела, в которых, дескать, доктор не имел себе равных, редактор сконфу­зился, поняв, что в данном случае его сочли пол­ным профаном; впрочем, он и сам подтвердил это тем, что о Гавеле никогда не слышал. А по­скольку он жаждал стать однажды не меньшим знатоком, чем доктор Гавел, его мучило созна­ние, что он именно перед ним, своим мэтром, вы­ставил себя малоприятным глупцом. Он вспо­мнил свою болтливость, свое идиотское остро­умие, свою бестактность и покорно согласился со справедливым наказанием, коему мэтр под­верг его своим уничтожающим молчанием и от­сутствующим, уставленным в зеркало взглядом.

Курортный город, в котором происходила эта история, небольшой, и люди, приятно им это или нет, встречаются здесь по несколько раз на дню. И потому для молодого редактора не со-

204

ставило особого труда в скором времени уви­деться с человеком, о котором он не переставал думать. День клонился к вечеру, и под сводами колоннады неторопливо кружилась толпа пече­ночных больных. Доктор Гавел тянул смрад­ную воду из фарфоровой кружки и слегка ух­мылялся. Подойдя к нему, молодой редактор стал смущенно извиняться. Он, дескать, вообще не думал, что супруг известной актрисы Гавловой именно он, доктор Гавел, а не какой-нибудь другой Гавел; Гавелов в Чехии — пруд пруди, и в голове у редактора, как на зло, супруг актри­сы не вязался с образом некоего знаменитого доктора, о котором он, редактор, разумеется, давно слышал, причем не только как о выдаю­щемся медике, но — пожалуй, он может позво­лить себе сказать — и в связи со множеством самых разных толков и забавных историй.

Стоит ли отрицать, что доктора Гавела в его дурном настроении порадовали слова молодо­го человека, особенно его упоминание о слу­хах, которые, как было хорошо известно Гаве­лу, столь же подвержены законам старения и угасания, как и сам человек.

— О, к чему эти извинения! — сказал Гавел молодому человеку, а заметив его смущение, мягко взял его под руку и принудил пройтись с ним вдоль колоннады. — Не стоит и говорить об этом, — успокаивал он редактора, но сам при этом с наслаждением вслушивался в его изви­нения и то и дело повторял: «Так вы обо мне слышали?» — и всякий раз смачно смеялся.

— Конечно, — поддакивал редактор. — Но я представлял вас совсем не таким.

205

— А каким вы меня представляли? — спро­сил доктор Гавел с непритворным интересом, а когда редактор, не зная, что и сказать, что-то промямлил в ответ, печально изрек: — А я знаю. В отличие от нас существуют герои при­ключений, легенд или анекдотов, изготовлен­ные из материи, не подверженной порче старос­тью. Нет, тем самым я не хочу сказать, что ле­генды и анекдоты бессмертны; бесспорно, и они стареют, а вместе с ними и их герои, однако ста­реют так, что их образ не меняется и не искажа­ется, он разве что медленно блекнет, становится все прозрачнее и прозрачнее, пока наконец не сольется с бесплотностью пространства. Так однажды растают Коэн из того анекдота, и Гавел Собиратель, и даже Моисей и Афина Паллада или Франциск Ассизский; однако за­метьте, Франциск будет медленно блекнуть вместе с птицами, садящимися ему на плечи, вместе с олененком, трущимся о его ноги, вмес­те с оливковой рощей, дарующей ему тень, да, весь его мир вместе с ним будет становиться прозрачным, превращаясь в благостную лазурь, тогда как мы, дорогой друг, угасаем на фоне на­смешливо цветистого ландшафта, в виду на­смешливо торжествующей молодости.

Тирада Гавела и вовсе смутила редактора, но в то же время и вдохновила; они вместе еще долго прохаживались в сгущающихся сумер­ках. При расставании Гавел, заявив, что уже сыт по горло диетой и не прочь был бы завтра поужинать по-человечески, спросил редактора, не откажется ли он составить ему компанию.

Разумеется, молодой человек не отказался.

206

4

— Ни слова об этом пани Франтишке, моему лекарю, — сказал Гавел, усевшись за стол напротив редактора и взяв меню, — но у меня свое понимание диеты: категорически из­бегаю блюд, не вызывающих у меня аппетита.

Затем он спросил у молодого человека, какой он предпочитает аперитив. Редактору, не привыкшему пить перед едой аперитив, ни­чего не пришло в голову, кроме водки.

Доктор Гавел выразил по этому поводу не­удовольствие: — Водка пахнет русской душой.

— Возможно, — сказал редактор и с этой минуты сидел как потерянный. Точь-в-точь абитуриент перед экзаменационной комис­сией. Он не старался говорить что думает или делать что хочет, а старался угодить экзаме­наторам; старался отгадать их мысли, их при­чуды, их пристрастия; пыжился быть их до­стойным. Ни за что на свете он не признался бы, что его ужины по большей части прими­тивны и скудны и что он вовсе не думает о том, какое вино полагается к тому или иному мясу. И доктор Гавел, без конца советуясь с ним о выборе закуски, основного блюда, вина и сыра, непроизвольно терзал его.

Когда редактор понял, что по гурманству комиссия снизила ему отметку на несколько баллов, он решил этот провал восполнить по­вышенным усердием: в перерыве между закус­кой и основным блюдом он демонстративно стал оглядывать присутствующих в ресторане женщин; несколькими замечаниями он попы-

207

тался подчеркнуть свою заинтересованность и знание предмета. Когда же он сказал о рыже­ватой даме, сидевшей через два столика, что она, вне сомнения, была бы отличной любов­ницей, Гавел без задней мысли спросил его, почему он так думает. Редактор ответил ук­лончиво, а когда Гавел поинтересовался его опытом с рыжекудрыми, он и вовсе увяз в не­правдоподобных выдумках и вскоре умолк.

Зато доктору Гавелу под восхищенным взглядом редактора было приятно и легко. К мясу он заказал бутылку красного вина, и молодой человек, побуждаемый вином, пред­принял еще одну попытку удостоиться распо­ложения мэтра. Он завел речь о своей девуш­ке, с которой недавно познакомился и вот уже несколько недель добивается ее не без яв­ной надежды на успех. Его исповедь была не слишком содержательной, и неестественная улыбка, застывшая на его лице и призванная своей деланной двусмысленностью досказать недосказанное, способна была выразить лишь подавленную неуверенность. Гавел прекрасно видел потуги редактора и, движимый сочувст­вием, стал расспрашивать о всяких физичес­ких достоинствах упомянутой девушки, дабы дать ему возможность как можно дольше ус­ладиться милой его сердцу темой и почувст­вовать себя раскованнее. Но и на сей раз мо­лодой человек крайне огорчил его: он отвечал на удивление невнятно; как выяснилось, ре­дактор не сумел с достаточной точностью опи­сать ни формы девичьего тела, ни его отдель­ные детали, а уж душу девушки — тем более.

208

И тогда доктор Гавел заговорил сам и, опья­ненный благостью ужина и вином, обрушил на редактора остроумный монолог, полный собственных воспоминаний, историй и идей.

Редактор потягивал вино, слушал и при этом испытывал двоякое чувство: с одной стороны, он был несчастен: ощущая свою ничтожность и глупость, он казался себе сомнительным учени­ком перед лицом несомненного мэтра и стеснял­ся открыть рот; с другой стороны, он был счаст­лив: ему льстило, что мэтр сидит напротив, по-свойски с ним болтает и поверяет ему самые разные деликатные и бесценные суждения.

Когда речь Гавела слишком затянулась, моло­дой человек и сам возмечтал открыть рот, под­кинуть поленце, вставить словечко, проявить способность к партнерству; заговорив снова о своей девушке, он по-дружески попросил Гавела взглянуть на нее и оценить в масштабах своего опыта; иначе говоря, принять (да, он из прихоти использовал это слово) ее у него.

Как это пришло ему в голову? Что это, без­отчетная мысль, порожденная вином и горя­чим желанием что-либо сказать?

Но какой бы спонтанной ни была эта мысль, редактор использовал ее по меньшей мере с тройной целью:

благодаря этой потаенной совместной оцен­ке (своего рода «приемке») между ним и мэт­ром установится доверительная связь, утвер­дится товарищество, партнерство, о котором редактор мечтал;

если мэтр выскажется положительно (а моло­дой человек в это верил, ибо сам был несказан-

209

но очарован упомянутой девушкой), его оценка будет решающей для молодого человека, для его выбора и вкуса, так как в глазах мэтра он сразу будет переведен из разряда учеников в разряд подмастерьев и тем самым в собствен­ных глазах будет значить больше, чем прежде;

и последнее: девушка тоже будет значить для него больше, чем значила до сих пор, а наслаждение, которое он испытывает в ее при­сутствии, превратится из фиктивного в реаль­ное (ведь молодой человек временами осозна­вал, что мир, в котором он существует, пока для него лабиринт ценностей, которые он мо­жет лишь смутно ощущать и которые из цен­ностей кажущихся могут стать реальными только тогда, когда будут проверены).

5

Проснувшись на следующий день, доктор Гавел почувствовал после вчерашнего ужина легкую тяжесть в желчном пузыре; взгля­нув на часы, обнаружил, что через тридцать минут должен быть на процедуре и, значит, надо торопиться, а это он особенно не любил; приче­сываясь, увидел в зеркале физиономию, которая ему не нравилась. День начинался скверно.

Так и не успев позавтракать (это он также счел дурным знаком, поскольку неуклонно при­держивался строгого режима), он поспешил к водолечебнице. Пройдя длинным коридором со множеством дверей, постучал в одну из них; вы­глянула красивая блондинка в белом халате и,

210

попрекнув его за опоздание, пригласила войти. Доктор Гавел не успел и раздеться в кабинке за шторой, как услыхал: «Поскорее!» Голос массажистки, звучавший все раздраженнее, ос­корблял Гавела и призывал к возмездию (увы, доктор Гавел в течение многих лет знал лишь единственный способ возмездия в отношении женщин!). Раздевшись догола, он втянул живот, выпятил грудь и хотел было в таком виде выйти из кабины; но тотчас, проникшись отвращением к своим недостойным потугам, на чужом при­мере казавшимся ему смешными, снова рассла­бил мышцы и с небрежностью, которую считал единственно достойной себя, подошел к боль­шой ванне и погрузился в теплую воду.

Массажистка, выказав полное равнодушие к его животу и груди, открыла несколько кра­ников на большом распределительном щите и, схватив правую ногу распростертого на дне ванны Гавела, под водой приставила к ступне шланг, из которого била мощная струя. Док­тор Гавел, чувствительный к щекотке, то и де­ло дергал ногой, так что массажистке снова пришлось сделать ему замечание.

Конечно, ничего не стоило иной остротой, анекдотом или шутливым вопросом вывести блондинку из ее холодной неучтивости, но для этого Гавел был слишком раздражен и ос­корблен. Он рассудил, что блондинка заслу­живает наказания и не стоит того, чтобы он облегчал ее участь. Когда она шлангом проез­жала по его паху, он, защищая ладонями свое мужское достоинство от резкой струи, спро­сил ее, что она делает сегодня вечером. Даже

211

не взглянув на него, массажистка поинтересо­валась, зачем ему это знать. Он сказал, что проживает один в уютном номере и был бы не прочь сегодня вечером видеть ее у себя. «Вы, должно быть, с кем-то меня спутали», — сказала блондинка и предложила ему перевер­нуться на живот.

И доктор Гавел лег плашмя на дно ванны, задрав вверх подбородок, чтобы можно бы­ло дышать. Он чувствовал, как сильная струя массирует ему икры, и наслаждался точно из­бранным тоном, каким он обратился к масса­жистке. А все дело в том, что доктор Гавел издавна наказывал упрямых, наглых или из­балованных женщин тем, что укладывал их в свою постель холодно, без следа нежности, по­чти молча и столь же холодно из нее выпро­важивал. Однако чуть позже до него дошло: хотя он и обратился к массажистке с над­лежащим холодком и без следа нежности, в свою постель он все-таки не уложил ее и, по­жалуй, не уложит. Он понял, что был отверг­нут, и воспринял это как новое оскорбление. Обрадовался, когда уже наконец стал выти­раться в кабинке полотенцем.

Покинув водолечебницу, он поспешил к афишам кинотеатра «Час», где были выстав­лены три фотографии; на одной из них его жена в отчаянии склонялась над трупом. Док­тор Гавел смотрел на это нежное лицо, иска­женное ужасом, и ощущал безмерную любовь и безмерную печаль. Он долго не мог ото­рваться от афиши. Потом решил зайти к Франтишке.

212

6

— Соедини меня, пожалуйста, с меж­дугородной, мне надо поговорить с женой,— сказал он ей, когда она выпроводила пациента и пригласила его в приемную.

— Что-нибудь случилось?

— Да, — сказал Гавел. — Я грущу!

Франтишка с недоверием взглянула на него, набрала межгород и назвала номер, который подсказал ей Гавел. Повесив трубку, спроси­ла: — Ты, значит, грустишь?

— А почему бы мне не грустить? — взо­рвался Гавел. — Ты точь-в-точь как моя жена. Вы обе видите во мне того, кем я уже давно не являюсь. Я послушный, я одинокий, я пе­чальный. Меня одолели годы. И скажу тебе: в этом мало приятного.

— Надо было завести детей, — сказала док­торша. — Тогда бы ты не думал столько о себе. Меня не меньше твоего одолевают годы, но я не думаю об этом. Видя, как мой сын превра­щается в юношу, представляю себе его уже взрослым и не сожалею о быстротечности вре­мени. Подумай только, что он вчера отмочил: зачем на свете врачи, если люди все равно умирают? Ну каково, а? Что бы ты ему на это ответил?

Доктору Гавелу, к счастью, отвечать не при­шлось: зазвонил телефон. Гавел поднял труб­ку и, услышав голос жены, тотчас заговорил о том, что ему грустно, что здесь не с кем общаться, не на кого смотреть, что одному ему здесь не выдержать.

213

В трубке звучал тонкий голос, поначалу недо­верчивый, изумленный, запинающийся, и лишь под напором мужниных слов он немного оттаял.

— Прошу тебя, приезжай, приезжай как можно скорее! — говорил в трубку Гавел и слушал ответные слова жены о том, что она была бы рада приехать, да у нее почти каждый день спектакли.

— Почти каждый день это не каждый день, — сказал Гавел и услышал, что завтра она свобод­на, но есть ли смысл приезжать на один день?

— Как ты смеешь так говорить? Разве ты не знаешь, какое богатство даже один-единст­венный день в этой короткой жизни?

— А ты правда на меня не сердишься? — спросил тонкий голос в трубке.

— С какой стати мне на тебя сердиться? — возмутился Гавел.

— Из-за письма. У тебя боли, а я донимаю тебя таким дурацким ревнивым посланием.

Доктор Гавел осыпал трубку нежностью, и его жена сообщила (голосом вконец растро­ганным), что завтра приедет.

— Что ни говори, а я завидую тебе, — ска­зала Франтишка, когда Гавел повесил труб­ку. — У тебя есть все. Девицам числа нет, и к тому же счастливая семейная жизнь.

Гавел смотрел на свою приятельницу, гово­рившую о зависти, но по своей доброте, веро­ятно, вообще не умевшую завидовать, и ис­пытывал к ней жалость, ибо знал, что радость, которую приносят дети, не может заменить другие радости, не говоря уж о том, что ра­дость, обремененная обязанностью заменять

214

другие радости, вскоре становится чересчур утомительной.

Гавел отправился на обед, после обеда спал, а проснувшись, вспомнил, что молодой редактор ждет его в кафе, дабы представить ему свою де­вушку. Он оделся и вышел. Спускаясь по лест­нице санатория, увидел в вестибюле у гардеро­ба высокую женщину, похожую на красивую скаковую лошадь. Ах, как это некстати! Именно такие женщины Гавелу всегда чертовски нрави­лись. Гардеробщица подала высокой женщине пальто, и доктор Гавел подскочил, чтобы по­мочь ей одеться. Женщина, похожая на скако­вую лошадь, небрежно поблагодарила его, и Га­вел сказал: «Могу я для вас еще что-нибудь сделать?» Он улыбался ей, но она без улыбки ответила «нет», и поспешно вышла на улицу.

Доктор Гавел воспринял это как пощечину и с обновленным чувством одиночества отпра­вился в кафе.

7

Редактор уже немалое время сидел в боксе рядом со своей девушкой (он выбрал ме­сто, откуда видна была входная дверь) и был начисто не способен сосредоточиться на разго­воре, который в иное время весело и неумолчно журчал между ними. Предстоящий приход Га­вела заставлял его волноваться. Сегодня впер­вые он попытался взглянуть на девушку более трезвым взглядом и, пока она что-то говорила (по счастью, она действительно без устали что-

215

то говорила), обнаружил в ее красоте ряд мел­ких дефектов; это обеспокоило его, хотя он тот­час стал убеждать себя, что эти мелкие дефекты делают ее красоту даже более интересной, а все ее существо — трогательно близким.

Одним словом, молодой человек любил де­вушку.

Но если он любил ее, то почему пошел на такое унизительное для нее предприятие: вздумал оценивать ее глазами распутного док­тора Гавела? Но даже если простить ему этот грех, допустив, что для него это была лишь мальчишеская игра, то почему тогда этой иг­рой он был так взволнован и обеспокоен?

Это была не игра. Молодой человек и вправ­ду не знал, какова его девушка, ибо не в силах был определить меру ее красоты и притяга­тельности.

Но неужто он был так наивен и до того не­опытен, что не мог отличить красивую жен­щину от некрасивой?

Отнюдь нет, молодой человек вовсе не был таким неопытным, он знал уже нескольких женщин, находясь с ними в определенных от­ношениях, однако при этом он куда больше сосредоточивался на себе, чем на них. Обра­тите внимание хотя бы на такие примечатель­ные детали: молодой человек точно помнит, когда и как он был одет, встречаясь с той или иной женщиной, знает, что тогда-то и тогда-то на нем были чересчур широкие брюки и он с отчаянием осознавал их неприличность, знает, что однажды, например, был в белом свитере, походя в нем на элегантного спортсмена, но

216

совершенно не помнит, как в ту или иную встречу были одеты его подруги.

Да, примечательно: в период своих коротких романов он долго и подробно изучал в зеркале самого себя, тогда как свой антипод — жен­щину — воспринимал глобально, целостно; для него было гораздо важнее, каким партнерша видит его, чем то, какой партнерша представ­ляется ему. Из этого вовсе не следует, что для него не имело значения, красива или некраси­ва девушка, с которой он встречается. Конечно, имело. Ибо не только глаза партнерши видели его, но и их вместе видели и оценивали глаза окружающих, и ему было страшно важно, что­бы другим его девушка нравилась, так как ею — он знал — оценен его выбор, его вкус, его уровень, а стало быть, он сам. Но именно по­тому, что для него важно было мнение других, он не слишком полагался на собственное и до сей поры вполне довольствовался тем, что при­слушивался к голосу общественного мнения и солидаризировался с ним.

Но много ли значил голос общественного мнения в сравнении с голосом мэтра и знато­ка! Редактор нетерпеливо устремлял взгляд в сторону входа, а увидев наконец фигуру Гаве­ла, появившуюся за стеклянной дверью, сде­лал изумленный вид и сказал девушке, что сюда по чистой случайности направляется од­на известная особа, у которой он в ближайшее время собирается взять интервью для своего журнала. Поднявшись, он пошел Гавелу на­встречу, а потом подвел его к столу. Девуш­ка, на минуту-другую потревоженная знаком-

217

ством, вскоре снова обрела дар неустанной го­ворливости и продолжала щебетать.

Доктор Гавел, десятью минутами раньше отвергнутый женщиной, похожей на скаковую лошадь, долго смотрел на щебечущую девочку и все глубже погружался в свое дурное на­строение. Девушка, пусть и не красавица, бы­ла вполне миловидной, и не оставалось сомне­ния, что доктор Гавел (ходила молва, что он подобен смерти и берет все) не преминул бы при случае взять и ее, и даже с большим удо­вольствием. На ней было несколько отметин, содержавших в себе особую эстетическую дву­смысленность: у переносицы золотилась рос­сыпь веснушек, что могло восприниматься и как недостаток белизны кожи, и как, напро­тив, ее природное украшение; она была че­ресчур хрупкой, что могло быть принято за неразвитость идеальных женских пропорций или же, напротив, за дразнящую нежность ре­бенка, все еще живущего в женщине; она была безмерно словоохотлива, что могло быть при­нято за докучливую болтливость или же, на­против, за выгодное свойство, позволяющее партнеру незаметно и неуловимо под сводом ее слов отдаваться собственным мыслям.

Редактор тайно и с тревогой наблюдал за выражением лица доктора и, заметив, что оно опасно (а для его надежд неблагоприятно) за­думчиво, позвал официанта и заказал три коньяка. Девушка объявила, что пить не ста­нет, и заставила долго убеждать себя, что пить ей можно и должно, а доктор Гавел тем вре­менем мрачно осознавал, что это эстетически

218

двусмысленное существо, раскрывающее в по­ловодье слов всю свою незамысловатую душу, с наибольшей вероятностью оказалось бы, по­сягни он на нее, его третьим сегодняшним по­ражением, поскольку он, доктор Гавел, неког­да могучий, как смерть, нынче утратил свое былое всесилие.

Официант принес коньяк, все трое подняли рюмки, чтобы чокнуться, и доктор Гавел по­смотрел в голубые девичьи глаза как в гла­за враждебные, глаза того, кто никогда не бу­дет принадлежать ему. А восприняв эти глаза как абсолютно враждебные, отплатил им сво­ей враждебностью, увидев вдруг перед собой существо эстетически вполне однозначное: бо­лезненную девочку с лицом, забрызганным грязью веснушек, и невыносимо говорливую.

Это ее превращение порадовало Гавела, как порадовали и глаза молодого человека, прико­ванные к нему с тревожным вопрошанием, од­нако эта радость была слишком ничтожна по сравнению с той бездной досады, что раз­верзлась в нем. Гавелу подумалось, что вовсе незачем продолжать встречу, не приносящую ему удовольствия; поэтому, поспешно взяв слово, он отпустил две-три очаровательные остроты, выразил радость по поводу того, что имел честь провести с ними несколько прият­ных минут, и, сообщив, что больше не распо­лагает временем, распрощался.

Когда Гавел был уже у стеклянных дверей, молодой человек, стукнув себя по лбу, бросил девушке, что-де забыл договориться с докто­ром Гавелом насчет интервью для журнала;

219

вскочил из-за стола и бросился за ним вдогон­ку. «Так что вы о ней скажете?» — спросил он Гавела уже на улице.

Гавел долго смотрел в глаза молодому чело­веку, чье преданное нетерпение согревало его.

Зато редактора молчание Гавела обдавало холодом, и он уже заранее пошел на попят­ный: — Я знаю, она не красавица...

— Да, красавицей ее не назовешь. Редактор опустил голову: — Немного разго­ворчива. Но в общем мила!

— Да, девочка в самом деле мила, — сказал Гавел, — но милыми могут быть и собака, и канарейка, и уточка, переваливающаяся по двору. В жизни, друг мой, речь идет не о том, чтобы обладать наибольшим числом женщин, такой успех слишком поверхностный. Речь идет прежде всего о том, чтобы воспитывать в себе собственную взыскательность, посколь­ку в ней отражается мера вашей личной зна­чимости. Запомните, друг, настоящий рыбак мелкие рыбешки бросает обратно в воду.

Молодой человек пустился в извинения, ут­верждая, что у него самого были большие со­мнения в отношении девушки, поэтому, соб­ственно, он и просил Гавела поделиться с ним своим мнением.

— Чепуха, — сказал Гавел, — не стоит из-за этого волноваться.

Молодой человек, однако, продолжал рас­сыпаться в извинениях и отговорках, ссыла­ясь на то, что на курорте по осени красивых женщин наперечет и что надо быть призна­тельным и за то, что попадается под руку.

220

— Тут я не могу с вами согласиться, — одер­нул редактора Гавел. — Я здесь заметил не­скольких чрезвычайно привлекательных жен­щин. Но кое-чем поделюсь с вами. Существует некая внешняя привлекательность женщин, которую провинциальный вкус ошибочно при­нимает за красоту. И существует подлинная эротическая красота женщин. Конечно, не так-то просто распознать ее с первого взгляда. Это искусство. — Он пожал молодому человеку ру­ку и пошел прочь.

8

Редактор пришел в отчаяние: понял, что он неисправимый глупец, затерянный в необозримой пустыне (да, она казалась ему необозримой и бесконечной) собственной мо­лодости; понял, что пал в глазах доктора Га­вела; сейчас с полной ясностью ему откры­лось, что девушка его неинтересна, ограничен­на и некрасива. Когда он, вернувшись, снова подсел к ней в бокс, ему показалось, что все посетители кафе, равно как и два сновавших официанта, знают об этом и не без злорадства жалеют его. Он крикнул, что хочет распла­титься, и объяснил девушке свой поспешный уход срочным заданием. Девушка погрустне­ла, и у него сжалось сердце от сострадания к ней: он, хотя и знал, что подобно настоящему рыбаку бросает ее снова в море, в глубине ду­ши (тайно и сконфуженно) все же продолжал любить ее.

221

И даже утренний свет следующего дня не рассеял его мрачного расположения, а увидев идущего навстречу по курортной площади док­тора Гавела с элегантной женщиной, и вовсе ощутил в душе зависть, почти схожую с нена­вистью: дама была кричаще красива, и настро­ение у доктора Гавела, весело закивавшего ему, было кричаще радостным. В этом сиянии ре­дактор почувствовал себя еще более жалким.

— Это редактор местного журнала; он по­знакомился со мной лишь ради того, чтобы проторить дорожку к тебе, — сказал Гавел и представил его красавице.

Когда молодой человек понял, что перед ним женщина, которую он видел на экране, его не­уверенность и вовсе возросла; Гавел принудил его немного пройтись с ними, и редактор, не зная, что и сказать от растерянности, стал изла­гать свой прежний журналистский проект, до­полнив его новой идеей: он охотно поместил бы в журнале общее интервью с обоими супругами.

— Дорогой друг, — предостерег его Гавел, — беседы, что мы с вами вели, были приятными и благодаря вам даже занятными, но почему, скажите на милость, их следует публиковать в журнале, предназначенном для обладателей больного желчного пузыря и язвы двенадца­типерстной кишки?

— Могу себе представить эти ваши бесе­ды! — улыбаясь воскликнула пани Гавлова.

— Мы говорили о женщинах, — уточнил доктор Гавел. — В пане редакторе я нашел для этой темы выдающегося партнера и собеседни­ка, светоносного друга моих ненастных дней.

222

— Он не наводил на вас тоску? — спросила пани Гавлова у молодого человека.

Редактор был счастлив, что доктор Гавел на­звал его своим светоносным другом, и к его за­висти вновь стала примешиваться благодарная преданность; молодой человек заявил, что ско­рее он наводил тоску на доктора Гавела; он ведь отлично осознает свою неопытность и прес­ность, даже — добавил он — свою ничтожность.

— Ну, мой дорогой, — засмеялась актри­са, — представляю, как ты тут хорохорился!

— Вовсе нет, — редактор встал на защиту доктора, — вы же, сударыня, не знаете, что такое этот городишко, это захолустье, в кото­ром я живу.

— Здесь ведь так красиво! — возразила акт­риса.

— Да, для вас, приехавшей сюда ненадолго. Но я здесь живу и буду жить. Постоянно один и тот же круг людей, которых знаю как свои пять пальцев. Постоянно одни и те же лю­ди, которые одинаково думают, и то, о чем они думают, одни глупости и пошлости. Во­ленс-ноленс я должен уживаться с ними и по­рой даже перестаю осознавать, что постепенно приспосабливаюсь к ним. Как ужасно стать одним из них! Как ужасно видеть мир их бли­зорукими глазами!

Редактор говорил со все возрастающим пы­лом, и актрисе казалось, что в его словах она слышит дуновение вечного протеста молодо­сти; это захватило ее, поразило, и она сказа­ла: — Вы не должны приспосабливаться! Нет, не должны!

223

— Не должен, нет, — согласился молодой че­ловек. — Пан доктор вчера открыл мне глаза. Любой ценой я должен вырваться из заколдо­ванного круга этой среды, из заколдованного круга этой убогости, этой серости. Вырвать­ся, — повторял молодой человек, — вырваться!

— Мы толковали о том, — стал пояснять Га­вел жене, — что банальность провинциального вкуса создает ложный идеал красоты, что по сути своей он неэротичен, даже антиэротичен, тогда как подлинное, взрывное эротическое волшебство остается вне поля зрения. Вокруг нас ходят женщины, способные довести муж­чину до самых головокружительных чувствен­ных потрясений, но здесь их никто не замечает.

— Вот именно, — согласился редактор.

— Их никто не замечает, — продолжал док­тор, — потому как они не соответствуют мер­кам здешних портных; а вся суть в том, что эротическое волшебство проявляется скорее в деформациях, чем в симметрии, скорее в вы­разительности, чем в соразмерности, скорее в оригинальной, чем в серийной прелести.

— Верно, — согласился редактор.

— Ты же знаешь Франтишку? — спросил Гавел свою жену.

— Знаю, — сказала актриса.

— А знаешь ли ты, сколько моих друзей за одну ночь с ней отдало бы все свое состояние? Голову даю на отсечение, что в этом городе никто ее не замечает. Да хоть вы, пан редак­тор, вы же знаете пани доктора Франтишку, но скажите, заметили ли вы когда-нибудь, ка­кая это потрясающая женщина?

224

— Нет, право слово, нет! — сказал редак­тор. — Мне и в голову никогда не приходило посмотреть на нее как на женщину!

— Разумеется, — сказал Гавел. — Она каза­лась вам недостаточно худой. У нее вам не хватало веснушек и говорливости.

— Да, — сказал молодой человек понуро, — вчера вы поняли, какой я болван.

— А вы когда-нибудь обращали внимание на ее походку? Замечали ли вы, как красно­речивы ее ноги в движении? Пан редактор, если бы вы слышали, о чем эти ноги расска­зывают, вы покрылись бы краской, хотя я-то знаю, какой вы неисправимый греховодник!

9

— Дуришь голову невинным лю­дям, — сказала актриса мужу, когда они про­стились с редактором.

— Ты же прекрасно знаешь, что это при­знак моего хорошего настроения. И клянусь тебе: с той минуты, что я сюда приехал, это со мной впервые.

На сей раз доктор Гавел не лгал; встретив утром подъехавший к станции автобус и уви­дев жену сперва за оконным стеклом, а потом улыбающуюся на подножке, он преисполнил­ся счастьем; в предыдущие дни все запасы ве­селости оставались в нем неизрасходованны­ми, и оттого сейчас от радости он едва не схо­дил с ума. Они вместе бродили по колоннаде, грызли круглые сладкие вафли, заглянули к

225

Франтишке, дабы получить свежий отчет о новых изречениях ее сына, совершили с ре­дактором прогулку, описанную в предыдущей главе, и подшучивали над пациентами, прогу­ливавшимися по улицам в оздоровительных целях. В этой связи доктор Гавел не мог не заметить, что многие встречные устремляют на актрису пристальные взгляды, а обернув­шись, он и вовсе убеждался, что они останав­ливаются и смотрят им вслед.

— Ты раскрыта, — сказал Гавел. — Людям здесь нечего делать, вот они и ходят самозаб­венно в кино.

— Тебе это неприятно? — спросила актриса, считавшая публичность своей профессии опре­деленной провинностью и мечтавшая, как и все настоящие любовники, о любви тихой и тайной.

— Напротив, — рассмеявшись, сказал Гавел. Потом он долго, по-ребячьи, забавлялся тем, что пытался заранее отгадать, кто из встречных узнает актрису, а кто нет, и держал с ней пари, сколько человек узнает ее на следующей улице. И вправду: оборачивались солидные дяди, се­лянки, дети, да и те немногие красивые женщи­ны, что в это время еще попадались на курорте.

Гавел, проводивший последние дни в унизи­тельной неприметности, был осчастливлен вни­манием встречных и возмечтал о том, чтобы лучи интереса, возбужденного женой, как мож­но больше падали и на него; он обнимал актри­су за талию, склонялся к ней, шептал ей на ухо самые разные любезности и скабрезности, а она платила ему тем, что прижималась к нему и возводила на него повеселевшие глаза. И Гавел

226

под множеством взглядов чувствовал, как к не­му вновь возвращается утраченная примет-ность, как его тусклые черты обретают зри­мость и выразительность, и вновь наполнялся гордой радостью от ощущения своего тела, сво­ей походки, своего пребывания на земле.

Когда вот так, любовно сплетясь, они брели вдоль главной улицы мимо витрин, в окне ма­газина охотничьих принадлежностей доктор Гавел вдруг увидел светловолосую массажист­ку, что вчера столь нелюбезно обошлась с ним; она стояла в пустом магазине и болтала с продавщицей. «Поди-ка сюда, — сказал он изумленной супруге, — ты лучшее создание на всем белом свете, я хочу сделать тебе пода­рок», — и, взяв ее за руку, ввел в магазин.

Болтавшие женщины тотчас умолкли, и мас­сажистка впилась долгим взглядом в актрису, беглый кинула на Гавела, снова перевела глаза на актрису и снова на Гавела; Гавел с удовле­творением отметил это, но, не удостоив ее ни единым взглядом, стал быстро осматривать выставленные товары: рога, ягдташи, дробови­ки, бинокли, палки, намордники для собак.

— Что вам угодно? — спросила его продав­щица.

— Минутку, — сказал Гавел; наконец под стеклом прилавка он увидел свистки черного цвета и указал на один из них. Продавщица по­дала. Гавел поднес его к губам, дунул, оглядел со всех сторон и снова издал негромкий свист. «Какая прелесть», — оценил он свисток и поло­жил на прилавок перед продавщицей положен­ные пять крон. Свисток протянул жене.

227

Актриса узнала в подарке очаровательную ре­бячливость мужа, озорство, его умение найти смысл в бессмыслице и наградила его восхищен­ным, обожающим взглядом. Но Гавелу этого бы­ло мало. «И это вся твоя благодарность за та­кой прекрасный подарок?» — шепнул он ей. И актриса поцеловала его. Обе женщины не сво­дили с них глаз, пока они не покинули магазин.

А потом они снова бродили по улицам, по парку, грызли вафли, свистели в свисток, си­дели на лавочке и заключали пари, кто из про­хожих обернется на них. Вечером, входя в ресторан, они едва не столкнулись с женщи­ной, похожей на скаковую лошадь. Она с изумлением посмотрела на них, долгим взгля­дом — на актрису, беглым — на Гавела, по­том опять на актрису, а когда снова перевела взгляд на Гавела, то непроизвольно поклони­лась ему. Гавел тоже поклонился в ответ, а затем, нагнувшись к уху жены, спросил ее, любит ли она его. Актриса влюбленно вскину­ла на него глаза и погладила его по лицу.

Они сели за стол, заказали скромный ужин (ибо актриса трепетно следила за диетой мужа), пили красное вино (ибо только его мог пить Га­вел), и пани Гавлова не на шутку растрогалась. Наклонившись к мужу, она взяла его за руку и сказала, что это один из самых прекрасных дней в ее жизни; призналась ему, как ей было грустно, когда он уезжал на курорт; снова изви­нилась за свое безрассудно ревнивое письмо и благодарила его, что он позвонил ей и вызвал к себе; сказала, что приехала бы к нему даже ради минутной встречи; говорила и о том, что жизнь

228

с ним протекает для нее в постоянном беспо­койстве и неуверенности, словно Гавел непре­станно ускользает от нее; но именно поэтому каждый день для нее — новое переживание, новое чувство влюбленности, новый подарок.

Потом они пошли в одноместный номер Га­вела, и радость актрисы вскоре достигла свое­го апогея.

10

Спустя два дня доктор Гавел снова от­правился на так называемый подводный массаж и снова чуть припозднился, потому как, честно говоря, никогда никуда не приходил вовремя. И снова там была белокурая массажистка, од­нако на сей раз она уже не смотрела на него вол­ком, а, напротив, улыбалась и назвала его па­ном доктором, из чего Гавел заключил, что она ознакомилась в канцелярии с его курортной кар­той или же расспросила о нем знакомых. Отме­тив ее интерес с чувством удовлетворения, док­тор Гавел стал раздеваться за ширмой кабинки. Когда же массажистка пригласила его, сооб­щив, что ванна готова, он, самодовольно выста­вив пупок, вышел из-за ширмы, прошел к ван­не и с наслаждением растянулся в воде.

Массажистка, отвернув краники на распре­делительном щите, спросила его, здесь ли еще его жена. Гавел сказал «нет», тогда массажист­ка спросила, будет ли его жена опять играть в каком-нибудь хорошем фильме. Гавел сказал «да», и массажистка подняла его правую ногу.

229

Когда струя воды защекотала его ступню, мас­сажистка улыбнулась и сказала, что у пана доктора, по всему видать, очень чувствитель­ное «тельце». Потом они еще поболтали, и тут Гавел сказал ей, что на курорте дикая ску­ка. Массажистка многозначительно улыбнулась и заметила, что пан доктор наверняка умеет устроить свою жизнь так, чтобы не скучать. Ко­гда же она низко склонилась над Гавелом, про­водя струей по его груди, и он похвалил ее бюст, верхнюю половину которого отлично видел со своего лежачего положения, массажистка сказа­ла, что он, конечно, видел бюсты и покрасивее.

Все это с очевидной ясностью подсказало Гавелу, что короткое пребывание его жены на водах совершенно преобразило его в глазах милой мускулистой девушки, что он внезапно обрел силу обаяния и магии и что еще боль­ше: его тело дало ей возможность тайно и ин­тимно сблизиться со знаменитой актрисой, стать вровень с известной женщиной, прико­вывающей всеобщие взоры; Гавел понял, что ему вдруг стало все дозволено, все наперед молчаливо обещано.

Но как часто случается, человек, испытывая удовлетворение, спокойно отвергает предло­женную ему возможность, дабы таким путем утвердиться в своем благостном насыщении. Гавел вполне удовольствовался тем, что свет­ловолосая девушка начисто растеряла всю свою грубоватую неприступность, что ее голос стал сладким, а глаза покорными, что она по сути предлагала ему себя — а он-то вовсе и не мечтал о ней.

230

Перевернувшись на живот и выставив из воды подбородок, он снова позволил резкой струе промассировать себя от пят до шеи. Эта поза казалась ему молитвенной позой покор­ности и благодарения: он думал о своей жене, о том, как она красива, как они любят друг друга, и о том, что она его счастливая звезда, привораживающая к нему благоволение слу­чайностей и мускулистых дев.

А когда массаж был окончен и он, подняв­шись, собрался выйти из ванны, массажистка, окропленная потом, показалась ему такой здо­ровой и сочно красивой, а глаза ее такими по­слушно преданными, что он возжелал покло­ниться в ту сторону, где в далях мерещилась ему жена. Ему привиделось, что массажистка стоит здесь на огромной руке актрисы и что эта рука подает ему это тело как некое сер­дечное послание, как дар любви. И показалось ему вдруг непростительной грубостью по от­ношению к собственной жене отвергнуть этот дар, отвергнуть это ее нежное внимание. Улыб­нувшись вспотевшей девушке, он сказал ей, что освободил для нее сегодняшний вечер и в семь часов будет ждать ее у Источника. Де­вушка приняла предложение, и доктор Гавел завернулся в большое полотенце.

Одеваясь и причесываясь, он обнаружил у себя чрезвычайно хорошее состояние духа. За­хотелось поболтать, и он заглянул к Франтишке; его визит был весьма кстати, ибо и она бы­ла в отличном расположении. Она болтала с пятого на десятое обо всем на свете, но то и дело возвращалась к теме, затронутой при их

231

последней встрече: говорила о своем возрасте и фразами, туманно сформулированными, на­мекала на то, что нельзя покоряться годам, что годы не всегда помеха и как прекрасно порой убеждаться, что ты спокойно можешь поме­риться силами и с более молодыми. «Дети ведь тоже не все, — выдала она вдруг ни с того ни с сего. — Нет, конечно, я люблю своих детей, — уточнила она. — Ты же знаешь, как я люблю их, но на свете есть и другие радости...»

Рассуждения Франтишки ни на йоту не от­клонились от туманной отвлеченности и непо­священному могли бы показаться чистой воды болтовней. Однако Гавел не принадлежал к числу непосвященных и сразу прозрел суть, скрывавшуюся за этим вздором. Он заключил, что его собственное счастье — лишь звено в целой цепочке счастья, и поскольку он был человеком добросердечным, его отличное на­строение улучшилось вдвое.

11

Да, доктор Гавел рассчитал правиль­но: редактор разыскал пани Франтишку еще в тот самый день, когда его мэтр расхваливал ее прелести. Уже после двух-трех фраз он обнару­жил в себе небывалую смелость и сказал ей, что она нравится ему и что он хотел бы с ней сбли­зиться. В ответ докторша испуганно пролепета­ла, что она старше его и у нее, мол, дети. Это только придало редактору еще больше уверен­ности, и он засыпал ее откровениями: стал го-

232

ворить, что она обладает скрытой красотой, действующей сильнее банальной привлекатель­ности; восторгался ее походкой и сказал, что ее ноги удивительно красноречивы в движении.

А двумя днями позже, в тот самый вечер, когда доктор Гавел самодовольно подходил к Источнику, где уже издали заприметил мус­кулистую блондинку, редактор в нетерпении метался по своей тесной мансарде; будучи по­чти уверен в успехе, он тем не менее боялся какой-либо промашки или случайности, кото­рые могли бы стать помехой; он то и дело открывал дверь и выглядывал на лестницу; наконец пани Франтишка появилась.

Тщательность, с которой она была одета и подкрашена, немало отдалила ее от будничного образа женщины в белых брюках и белом хала­те; возбужденному молодому человеку вдруг показалось, что ее эротические чары, до сих пор лишь предполагаемые, предстали перед ним сейчас чуть ли не бесстыдно обнаженными, и его охватила почтительная робость; чтобы пре­одолеть ее, он обнял пани Франтишку еще на пороге и стал яростно целовать. Эта внезап­ность напугала женщину, и она попросила по­зволить ей сесть. Он выпустил ее из объятий, но, как только она села, расположился у ее ног и стал целовать колени, обтянутые чулками. Положив руку ему на голову, она попыталась мягко его отстранить.

Заметим, что она говорила ему. Сначала она несколько раз повторила: «Вы должны быть хо­рошим, будьте хорошим, обещайте мне быть хо­рошим». Когда же молодой человек сказал: «Да,

233

да, я буду хорошим», и при этом продвинулся выше по шершавым чулкам, она и вовсе встре­пенулась: «Нет, нет, только не это», а когда он продвинулся еще выше, она вдруг, перейдя на «ты», воскликнула: «Ты дикарь, о, ты дикарь!»

Этим возгласом было решено все. Молодой человек не наталкивался уже ни на какое со­противление. Он был захвачен; захвачен самим собой, захвачен быстротой своей удачи, захва­чен доктором Гавелом, чей гений был неот­ступно с ним, проникая глубоко в его сознание, захвачен наготой женщины, лежавшей под ним в любовном слиянии. Он мечтал быть мэтром, мечтал быть виртуозом, мечтал проявить осо­бое сладострастие и неистовство. Чуть припод­нявшись над докторшей, он озирал диким взо­ром ее распростертое тело и бормотал: «Ты восхитительна, ты прекрасна, ты прекрасна!»

Пани Франтишка, прикрывая обеими рука­ми живот, проговорила: — Не смейся надо мной.

— Не говори глупости, я не смеюсь над тобой, ты прекрасна!

— Не смотри на меня, — сказала она, при­жав его к себе, чтобы он не видел ее. — У меня двое детей. Ты знаешь об этом?

— Двое детей? — не поняв, переспросил он.

— Это видно по мне, не смотри на меня.

Ее слова несколько притормозили молодо­го человека в его первоначальном экстазе, и теперь он с трудом воскрешал в себе над­лежащее восхищение; для этого он старал­ся ускользающую упоительность реальности усилить словесными излияниями: нашепты-

234

вал докторше на ухо, как это прекрасно, что она здесь с ним нагая, совершенно нагая.

— Ты славный, ты ужасно славный, — гово­рила ему докторша.

Молодой человек, продолжая восхищаться ее наготой, спросил, возбуждает ли и ее то, что она здесь с ним голая.

— Ты ребенок, — ответила пани Франтиш­ка, — конечно возбуждает, — но чуть погодя до­бавила, что голой ее видело уже столько врачей, что это ее вовсе не трогает. — Больше врачей, чем любовников, — рассмеялась она и, не прерывая любовного акта, стала рассказывать о своих тя­желых родах. — Но игра стоила свеч. У меня двое чудесных детей. Они настоящее чудо!

С трудом обретенный восторг вновь поки­нул редактора, у него даже возникло ощуще­ние, что он сидит с пани Франтишкой в кафе и болтает за чашкой чая; это возмутило его; он утроил неистовость своих движений и по­пробовал еще раз обратить ее фантазию к бо­лее чувственным образам: — Когда я в по­следний раз пришел к тебе, ты предполагала, что мы будем близки?

— А ты?

— Я хотел этого, — сказал редактор, — я ужасно этого хотел, — и в слово «хотел» он вложил беспредельную страсть.

— Ты точь-в-точь как мой сын, — рассмея­лась она ему в ухо, — ему тоже все хочется. Я всегда его спрашиваю: «А не хотел бы ты часы с фонтаном?»

И так они предавались любви; пани Фран­тишка говорила без умолку.

235

Когда потом они сидели рядом на тахте, го­лые и усталые, докторша гладила редактора по волосам и говорила: — У тебя такой же хо­холок на макушке, как и у него.

— У кого?

— У моего сына.

— Ты все время думаешь о сыне, — сказал редактор с робким протестом.

— Ты же понимаешь, — сказала она гордо, — это мамин сын, явно мамин.

Она встала, начала одеваться. И вдруг в этой холостяцкой комнатушке у нее возникло ощу­щение, что она молодая, совсем молодая де­вушка, и стало ей несказанно хорошо. Уходя, она обняла редактора — в ее глазах стояли слезы благодарности.

12

Прекрасная ночь увенчалась для Га­вела прекрасным днем. За завтраком он пе­ремолвился двумя-тремя многозначительными словами с женщиной, похожей на скаковую ло­шадь, а в десять часов, когда вернулся с проце­дур, в номере его ждало полное любви послание от жены. Затем он прогуливался по колонна­де в толпе пациентов; держа у рта фарфоровую кружку, он весь светился от удовольствия. Женщины, еще недавно проходившие мимо, не замечая его, нынче устремляли на него взоры, и он приветствовал их легким кивком. Встретив редактора, весело помахал ему: «Сегодня утром я зашел к нашей докторше и по некоторым при-

236

метам, кои не могли ускользнуть от хорошего психолога, я понял, что вы добились успеха!» Молодому человеку более всего на свете хоте­лось поделиться со своим мэтром, однако сам ход минувшего вечера его несколько обескура­живал: он сомневался, был ли этот вечер дейст­вительно таким захватывающим, каким ему по­лагалось быть, и потому не знал, возвеличит его или унизит в глазах Гавела точный и правди­вый отчет о нем; он раздумывал, чем следует поделиться с мэтром, а что утаить.

Но, увидев сияющую весельем и бесстыдст­вом физиономию доктора Гавела, редактор не мог не ответить ему в подобном же духе, весе­лом и бесстыдном, и восторженно стал расхва­ливать женщину, рекомендованную ему его на­ставником. Он поведал о том, как подпал под ее обаяние, когда впервые взглянул на нее иными, не обывательскими глазами, поведал о том, как она быстро согласилась прийти к нему, и о том, с какой потрясающей скоростью он овладел ею.

Когда же доктор Гавел стал задавать ему разные вопросы и вопросики, чтобы коснуть­ся всех оттенков обсуждаемой темы, молодой человек, поневоле все больше приближаясь в своих ответах к реальности, в конце концов выложил, что, при всем его огромном удо­вольствии, он был, однако, несколько озада­чен разговорами, которые докторша вела с ним в час любовной близости.

Эта деталь весьма заинтересовала доктора Гавела, и, заставив редактора подробно изло­жить ему диалог с пани Франтишкой, он то и дело прерывал рассказ восторженными воз-

237

гласами: «Отлично! Потрясающе! Ох уж эта вечная мамочка!.. Дружище, я вам завидую!»

В эту минуту перед ними остановилась женщина, похожая на скаковую лошадь. Док­тор Гавел поклонился, женщина подала ему руку. «Не сердитесь, — сказала она, — я не­много опоздала».

 — Ничего страшного, — ответил Гавел, — у меня с моим другом преинтереснейший разго­вор. Простите меня, но мне надо закончить его.

И, не отпуская руки высокой женщины, он обратился к редактору: — Милый друг, то, что вы мне рассказали, превзошло все мои ожида­ния. Поймите: само по себе телесное наслажде­ние, обреченное на безмолвие, катастрофически однообразно, в нем одна женщина уподоблена другой, и все они до единой будут преданы заб­вению. Мы же, однако, отдаемся любовным ра­достям прежде всего для того, чтобы они остались в нашей памяти! Чтобы их светящиеся точки сверкающим полукружьем связали нашу молодость со старостью! Чтобы они поддержи­вали в нашей памяти вечный огонь! И знайте, дружище: единое слово, изреченное в этой обыденнейшей сцене, способно осиять ее так, что она останется незабываемой. Я слыву собирате­лем женщин, но в действительности я преж­де всего собиратель слов. Поверьте мне, вче­рашний вечер вы никогда не забудете, и потому чувствуйте себя счастливым!

Он кивнул молодому редактору и, держа за руку высокую женщину, похожую на скако­вую лошадь, стал медленно удаляться с ней по аллее курортного променада.

ЭДУАРД И БОГ

1

Историю Эдуарда уместно начать в де­ревенском домике его старшего бра­та. Лежа на тахте, тот говорил ему: «Запросто обратись к этой бабе. Хоть она и свинья, но уверен, что у таких тварей тоже есть совесть. И именно потому, что когда-то она подкинула мне подлянку, теперь она, может, и рада будет, с твоего позволения, ис­купить на тебе свой старый грех».

Брат Эдуарда не менялся с года­ми, оставаясь добряком и лежебо­кой. Таким же образом он, верно, провалялся на тахте в своей студен-

241

ческой мансарде и много лет назад (Эдуард был еще мальчишкой), когда, продрыхнув, прохлопал день смерти Сталина; на следую­щее утро, ничего не подозревая, он пришел на факультет и увидел свою однокурсницу Чехачкову, застывшую в показном оцепенении посреди вестибюля, точно изваяние скорби; он трижды обошел ее, а потом дико расхохо­тался. Оскорбленная девушка расценила смех однокурсника как политическую провокацию, и брату Эдуарда пришлось покинуть институт и уехать работать в деревню; там со временем он обзавелся домишком, собакой, женой, дву­мя детьми и даже дачей.

Именно в этом деревенском домике он, ле­жа на тахте, и давал Эдуарду наставления: «Мы называли ее карающим бичом рабочего класса. Но тебя это не касается. Сейчас это стареющая дама, а на юных мальчиков она всегда была падка, так что и тебя не обойдет симпатией».

Эдуард тогда был очень молод. Он кон­чил педагогический институт (именно тот, где недоучился брат) и подыскивал место. По­слушавшись совета брата, он на следующий же день постучал в дверь директорской. Ди­ректриса оказалась высокой костлявой дамой с цыганисто тяжелыми черными волосами, черными глазами и черным пушком под но­сом. Ее уродство приглушило его волнение, в кое все еще повергала его женская красота, и ему удалось поговорить с директрисой сво­бодно, со всяческой любезностью, даже га­лантно. Явно удовлетворенная его тоном, она

242

несколько раз с очевидной восторженностью произнесла фразу: «Нам в школе нужны мо­лодые люди». И пообещала исполнить его просьбу.

2

Так Эдуард стал учителем в небольшом чешском городе. Это не приносило ему ни радости, ни печали. Он всегда стремился от­делить серьезное от несерьезного и свою учи­тельскую стезю относил к категории несерьез­ного. И не потому, что само по себе учитель­ство считал делом несерьезным (напротив, он даже очень цеплялся за этот единственный для него источник дохода), но считал его несерьезным по отношению к собственной сущ­ности. Он не выбирал этой профессии. Ее вы­брали обстоятельства: общественный строй, кадровые характеристики, аттестат средней школы, приемные экзамены. Совместные дей­ствия всех этих сил забросили его (как кран забрасывает мешок на грузовик) после сред­ней школы на педагогический факультет. Ид­ти туда не хотелось (факультет был суеверно отмечен провалом брата), но в конце концов он подчинился. Хотя и наперед понимал, что учительство станет лишь еще одной случай­ностью в его жизни, что оно будет прилеплено к нему, как искусственная, вызывающая смех борода.

Но если обязанность являет собой нечто не­серьезное (вызывающее смех), то серьезным,

243

напротив, становится необязательное: вскоре по роду своей новой деятельности он встретил молодую девушку, показавшуюся ему краси­вой, и начал за ней ухаживать с серьезностью почти что неподдельной. Звали ее Алицей, и была она, в чем он при первых же встречах убедился, на его беду, исключительно сдер­жанной и добродетельной.

Прогуливаясь с ней вечерами, он неодно­кратно пытался обнять ее за спину так, чтобы рукой коснуться ее правой груди, но всякий раз она брала его руку и отбрасывала. Однаж­ды, когда он снова предпринял такую попыт­ку, она (снова) отбросила его руку, останови­лась и спросила: — Ты в Бога веруешь?

Своим чутким ухом Эдуард уловил в этом вопросе скрытую категоричность и вмиг забыл о груди.

— Веруешь? — повторила Алица вопрос, и Эдуард не решился ответить. Не станем же попрекать его за то, что он не нашел в себе смелости ответить ей искренно; в школе он чувствовал себя одиноким, а Алица ему слиш­ком нравилась, чтобы ради одного-единственного ответа рисковать ею.

— А ты? — спросил он, чтобы оттянуть время.

— Я — конечно, — сказала Алица и снова потребовала от него ответа.

До сего времени мысль о Боге и в голову ему никогда не приходила. Но он понимал, что признаваться в этом ни к чему, напро­тив, теперь он мог бы воспользоваться случа­ем и смастерить из веры в Бога нечто вроде крепкого деревянного коня, и в его утробе —

244

подобно античным героям — незаметно про­скользнуть в девичью душу. Однако Эдуард не решался сказать Алице так просто: Да, я верую в Бога; он не был наглецом и стеснялся говорить неправду; грубая прямолинейность лжи ему претила; а уж коли ложь была неиз­бежной, он и в ней хотел оставаться как мож­но более правдивым. Поэтому он ответил го­лосом, полным раздумчивости:

— Даже и не знаю, Алица, что тебе сказать. Конечно, я верую в Бога, но... — Он сделал паузу, и Алица удивленно посмотрела на не­го. — Но я хочу быть с тобой абсолютно ис­кренним. Я могу быть с тобой откровенным?

— Ты должен быть откровенным, — сказала Алица. — А иначе какой смысл в том, что мы вместе?

— Правда?

— Да, правда, — сказала Алица

— Иногда меня преследуют сомнения, — сказал Эдуард тихим голосом. — Иногда я со­мневаюсь в том, существует ли Бог на самом деле.

— Как ты можешь сомневаться в этом! — чуть ли не выкрикнула Алица.

Эдуард молчал, а после минутного раздумья ему в голову пришла известная мысль: — Ко­гда я вижу вокруг себя столько зла, то неволь­но задаюсь вопросом, возможно ли существо­вание Бога, допускающего все это.

Слова звучали так печально, что Алица взя­ла его за руку и сказала: — Да, мир и вправду полон зла. Я знаю это даже слишком хорошо. Но именно поэтому ты должен верить в Бо-

245

га. Не будь Его, все эти страдания были бы напрасны. Все было бы бессмысленным. А я просто не могла бы жить.

— Возможно, ты и права, — сказал Эдуард задумчиво и в воскресенье пошел с нею в кос­тел. Обмакнув пальцы в кропильнице, пере­крестился. Началась служба, все пели, и он пел со всеми; мелодия песни была ему знако­ма, а слов он не знал. Вместо них он подбирал разные гласные, а звук нащупывал на долю секунды позже других, поскольку и мелодию знал нетвердо. Зато в ту минуту, когда убеж­дался, что попал в точку, давал своему голосу звучать в полную мощь и впервые в жизни обнаружил у себя красивый бас. Потом все стали усердно молиться, а кое-кто из старых женщин опускался на колени. Не в силах по­бороть свой порыв, он тоже преклонил колени на каменном полу и стал креститься разма­шистыми движениями руки, испытывая при этом небывалое чувство, что может делать то, чего никогда в жизни не делал, что не может делать ни в классе, ни на улице, ни к каком другом месте. Он ощущал себя безмерно сво­бодным человеком.

Когда все кончилось, Алица посмотрела на него сияющими глазами: — Теперь ты мог бы сказать, что сомневаешься в Нем?

— Нет, — ответил Эдуард.

И Алица сказала: — Я хотела бы научить тебя любить Его так, как люблю Его я.

Они стояли на паперти, и душа Эдуарда со­трясалась от смеха. В эту минуту как назло мимо проходила директриса и увидела их.

246

3

Не к добру это было. Ибо стоит напо­мнить (для тех, от кого, возможно, ускользает исторический фон нашего рассказа), что посе­щать костелы в ту пору хоть и не запрещалось, но в определенной мере было небезопасно.

И понять это не так уж и трудно. Лю­ди, осуществившие то, что называлось рево­люцией, пестовали в себе великую гордость, выражаемую словами: стоять на правильной стороне линии фронта. Однако по прошест­вии десяти-двенадцати лет (примерно к этому времени относится и наша история) линия фронта начинает размываться, а вместе с ней и ее правильная сторона. Неудивительно, что бывшие поборники революции, чувствуя се­бя обманутыми, торопливо начинают искать фронт запасной; теперь уже религия помогает им снова стать во всем своем торжестве (в качестве атеистов против верующих) на пра­вильную сторону и так сохранить привычный и драгоценный пафос своего превосходства.

Но, по правде говоря, и той, противополож­ной стороне запасной фронт пришелся весьма кстати, и, пожалуй, не будет слишком прежде­временным сказать, что как раз к таким людям принадлежала и наша Алица. Точно так, как директриса хотела стоять на правильной сторо­не, Алица хотела стоять на стороне противопо­ложной. В дни революции был национализиро­ван магазин ее отца, и она ненавидела тех, кто совершил это. Но как она могла выразить свою ненависть? Взять нож и идти мстить за от-

247

ца? В Чехии нет такого обычая. У Алицы бы­ла другая, лучшая возможность проявить свой протест: она начала верить в Бога.

Так Господь Бог споспешествовал обеим сторонам, и Эдуард с Его же помощью оказал­ся меж двух огней.

Когда в понедельник утром директриса подо­шла к Эдуарду в учительской, он не на шутку растерялся. И, к сожалению, никак не смог со­здать той дружеской атмосферы, что сопутство­вала их первому разговору, ибо с тех пор (то ли по своему простодушию, то ли по небрежности) в душевные беседы с ней уже не вступал. И по­тому директриса по праву могла обратиться к нему с нарочито холодной улыбкой:

— Вчера мы встретились, не так ли?

— Да, встретились, — сказал Эдуард.

— Не понимаю, — продолжала директриса, — как может молодой человек ходить в костел. — Эдуард растерянно пожал плечами, а директри­са, покачав головой, повторила: — Да, именно молодой человек.

— Я зашел в храм, чтобы осмотреть его ба­рочный интерьер, — извиняющимся тоном ска­зал Эдуард.

— Ах вот оно что, — иронично протянула директриса, — я не знала, что у вас такие ху­дожественные интересы.

Этот разговор, конечно, был неприятен Эдуарду. Он вспомнил, как его брат когда-то трижды обошел застывшую в скорбной позе однокурсницу и как потом закатывался сме­хом. Да, семейные истории повторяются, по­думал он и оробел. В субботу позвонил Алице

248

и, извинившись, сказал, что простудился и в костел не пойдет.

— Какой ты неженка, — попрекнула его Алица после воскресенья, и Эдуарду показалось, что ее слова прозвучали бездушно. Он стал расска­зывать ей (загадочно и расплывчато, стыдясь признаться в своем страхе и в истинных его при­чинах) об обидах, которые терпит в школе, и о ужасной преследующей его директрисе. Старал­ся вызвать в Алице жалость, но она сказала:

— А моя начальница — классная тетка, — и, посмеиваясь, принялась пересказывать ему вся­кие толки, ходившие на ее работе. Эдуард, слу­шая ее веселый голосок, все больше мрачнел.

4

Дамы и господа, это были недели му­чений! Эдуард отчаянно мечтал об Алице. Ее тело разжигало его, но именно это тело оказы­валось для него совершенно недосягаемым. Мучительным был и пейзаж, на фоне которого происходили их встречи: они то бродили по за­темненным улицам, то ходили в кино; баналь­ность и мизерные эротические возможности этих двух вариантов (иных не было) подсказа­ли Эдуарду, что он, пожалуй, добился бы у Алицы более выразительных успехов, встре­чайся он с ней в другой обстановке. Однажды он с простодушным видом предложил ей про­вести уик-энд в деревне у его брата, у которого в лесистой долине у реки имеется дача. Эдуард восторженно расписывал девственную красоту

249

тамошней природы, однако Алица (во всем ос­тальном она была наивна и доверчива) сразу раскусила его намерения и резко отвергла предложение. Так повелевал сам (вечно бди­тельный и настороженный) Алицын Бог.

Этот Бог был сотворен из одной-единственной идеи (иных желаний и мыслей у Него не было): Он запрещал внебрачные любовные свя­зи. Это был, пожалуй, довольно забавный Бог, но стоит ли нам смеяться над Алицей? Из деся­ти заповедей, переданных Моисеем людям, де­вять в ее душе не подвергались никакому со­мнению, ибо Алица отнюдь не испытывала охо­ты убивать или не почитать отца своего или желать жену ближнего своего; и лишь одну-единственную заповедь она ощущала не как нечто самоочевидное, а как некую реальную за­дачу, требующую усилий; это была знаменитая седьмая заповедь: не прелюбодействуй. И если ей мечталось как-то претворить в жизнь свою веру, доказать и проявить ее, то она должна бы­ла устремить все свое внимание именно на эту единственную заповедь, сотворив тем самым из Бога туманного, расплывчатого и абстрактно­го Бога совершенно определенного, понятного и конкретного: Бога Непрелюбодейства.

Но кто может сказать, где начинается прелюбодейство? Каждая жещина определяет эту границу сообразно собственным загадочным критериям. Алица спокойно позволяла Эдуар­ду целовать ее, а после многократных его по­пыток погладить ее по груди смирилась и с этим, однако посередине тела, примерно на уровне пупка, проводила точную и совершен-

250

но безоговорочную линию, ниже которой про­стиралась земля, запретная для Моисея, земля священных заповедей и гнева Господня.

Эдуард пустился в чтение Библии и основ­ной теологической литературы; он решил одо­леть Алицу ее же собственным оружием.

— Аличка, если мы любим Бога, для нас нет ничего запретного. Если мы о чем-то меч­таем, происходит это с Его дозволения. Хрис­тос только и желал того, чтобы все поступали по любви.

— Да, — сказала Алица, — но не той, какая у тебя на уме.

— Любовь только одна, — возразил Эдуард.

— Тебе это было бы выгодно, — сказала Али­ца, — только Бог установил определенные запо­веди, и мы должны следовать им.

— Да, ветхозаветный Бог,— сказал Эдуард, — но никоим образом не Бог христианский.

— Как так? Существует все же один Бог, — не дала сбить себя с толку Алица.

— Верно, — сказал Эдуард, — однако ветхо­заветные евреи понимали Его иначе, чем пони­маем Его мы. До прихода Христа человек обя­зан был придерживаться определенной систе­мы заповедей и законов. Каким он был внутри себя, не имело особого значения. Но Христос посчитал все эти запреты и установления чем-то внешним. Самым главным для него было — каков человек внутри себя. Если человек будет поступать согласно велению своей пламенно верующей души, все, что он совершит, будет хорошо и угодно Богу. Потому-то и сказал свя­той Павел: «Для чистых все чисто».

251

— Только вот вопрос — ты ли этот чис­тый, — сказала Алица.

— А святой Августин, — продолжал Эду­ард, — сказал: «Люби Бога и поступай по жела­нию твоему». Понимаешь, Алица? Люби Бога и поступай по желанию твоему!

— Да вот незадача: твое желание никогда не совпадет с моим, — ответила Алица, и Эдуард понял, что его теологический натиск на сей раз потерпел полный крах; поэтому он сказал:

— Ты меня не любишь.

— Люблю, — с удивительной деловитостью сказала Алица. — И потому не хочу, чтобы мы делали то, что делать не должно.

Как уже было сказано, это были недели му­чений. И муки были тем сильнее, что тяга Эдуарда к Алице вовсе не ограничивалась тя­гой тела к телу; напротив, чем больше его от­вергало ее тело, тем печальнее и несчастнее он становился и все больше нуждался в ее серд­це; однако и тело ее, и сердце были к тому совсем равнодушны, и одно и другое были одинаково холодны, одинаково заняты только собой и полностью самодостаточны.

А более всего Эдуарда раздражала в Алице невозмутимая уравновешенность всех ее про­явлений. И потому, при всем своем здраво­мыслии, он стал помышлять о каком-нибудь сногсшибательном поступке, который мог бы вывести Алицу из ее невозмутимости. Однако было чересчур рискованно провоцировать ее какими-либо богопротивными или циничными крайностями (к чему, естественно, влекло его), и он решил избрать крайности как раз обрат-

252

ного свойства (а значит, гораздо более слож­ные), которые исходили бы из собственных Алицыных взглядов, но утрировали бы их так, что она сама почувствовала бы себя ими скон­фуженной. Скажем понятнее: Эдуард начал преувеличивать свою религиозность. Он не пропускал ни одного посещения костела (вле­чение к Алице было сильнее страха схлопотать неприятности) и вел себя там с вызывающим смирением: по любому случаю опускался на колени, тогда как Алица рядом молилась и крестилась стоя из страха порвать чулки.

Однажды он и вовсе попрекнул ее религи­озной вялостью. Напомнил ей слова Иисуса: «Не всякий говорящий Мне: Господи! Госпо­ди! войдет в Царство Небесное». Он упрекнул ее в том, что ее вера формальная, внешняя, пустая. Упрекнул в избалованности. Упрек­нул, что она слишком довольна собой. Что кроме себя никого не замечает вокруг.

А выговорившись в таком духе (не подготов­ленная к его нападкам, Алица защищалась сла­бо), он вдруг увидел перед собой крест, старый, заброшенный металлический крест с заржаве­лым жестяным Христом, стоявший на углу ули­цы. Он демонстративно выдернул руку из-под Алицыного локтя, остановился и (в знак своего нового, еще более непримиримого протеста против ее равнодушного сердца) со строптивой нарочитостью перекрестился. Он даже не успел осознать, какое впечатление он произвел на Алицу, потому как в ту же минуту на другой стороне улицы увидел школьную сторожиху. Она смотрела на него. Он понял, что пропал.

253

5

Предчувствие не обмануло его; двумя днями позже школьная сторожиха остановила его на улице и громко сообщила, что завтра в двенадцать часов его вызывают в директор­скую: — Нам надо поговорить с тобой, товарищ.

Эдуард не на шутку встревожился. Вечером он встретился с Алицей, чтобы по обыкнове­нию побродить с ней часа два по улице, но ему уже было не до проявлений религиозной пылкости. Подавленный, он хотел было рас­сказать Алице о своем приключении, но в конце концов не осмелился, ибо знал, что ради постылой (однако необходимой) работы готов завтра утром без колебаний предать Гос­пода Бога. А раз предпочел умолчать о злопо­лучном вызове, то, естественно, не сподобился и Алицыного утешения. На следующий день он вошел в директорскую с ощущением пол­ного одиночества.

В помещении его ждали четверо судей: ди­ректриса, школьная сторожиха, его коллега-учитель (очкастый коротышка) и неизвестный господин (седовласый), которого все величали товарищем инспектором. Директриса попросила Эдуарда сесть и сказала, что его пригла­сили на совершенно дружеский и неофици­альный разговор, ибо все обеспокоены тем об­разом жизни, какой он ведет вне школы. При этих словах она посмотрела на инспектора, ут­вердительно кивнувшего, затем перевела взор на очкастого учителя, который все это время ловил ее взгляд и, как только поймал, сразу

254

разразился речью: мы, говорил он, призваны воспитывать молодежь здоровой, лишенной всяких предрассудков, и несем за нее полную ответственность, ибо служим (мы, учителя) ей примером; и потому, дескать, мы не можем терпеть в наших стенах лицемеров; эту мысль он долго развивал и в конце концов объявил поведение Эдуарда позором для всей школы. Еще несколькими минутами раньше Эдуард был настроен скрыть своего недавно обретен­ного Бога и сказать, что посещал костел и прилюдно крестился всего лишь шутки ради. Однако сейчас лицом к лицу с реальной си­туацией он почувствовал, что не может это сделать, не может этим четверым, таким се­рьезным и заинтересованным людям, сказать, что их заинтересованность вызвана просто не­доразумением, глупостью и тем самым не­вольно высмеять их серьезность; он понимал, что сейчас все ждут от него каких-то уверток, извинений и что они заранее готовы их опро­вергнуть; он смекнул (вмиг, долго размыш­лять было некогда), что самое важное для него сейчас — оставаться верным правде, а точнее, соответствовать тем представлениям, какие у них сложились о нем; и если нужно в определенной мере исправить эти представле­ния, он должен — в определенной же мере — сделать встречный шаг. Поэтому он сказал:

— Товарищи, я могу быть с вами откровен­ным?

— Конечно, — сказала директриса. — Для это­го вы здесь!

— А вы не рассердитесь?

255

— Говорите, пожалуйста, — сказала директ­риса.

— Хорошо, тогда я признаюсь вам, — сказал Эдуард. — Я действительно верю в Бога.

Он посмотрел на своих судей, и ему пока­залось, что все с облегчением вздохнули; лишь школьная сторожиха ополчилась на не­го: — В нынешнее-то время, товарищ? В ны­нешнее время?

Эдуард продолжал: — Я знал, что, если ска­жу правду, вы рассердитесь. Но я не умею лгать. Не вынуждайте меня обманывать вас.

Директриса сказала (мягко): — Никто не вынуждает вас лгать. Хорошо, что вы говорите правду. Однако скажите, прошу вас, как вы, молодой человек, можете верить в Бога?

— В наше время, когда мы летаем на Лу­ну! — возмущенно воскликнул учитель.

— Я не виноват, — сказал Эдуард. — Я не хочу верить в Бога. Правда. Не хочу.

— Как это вы не хотите, если верите? — вмешался в разговор (чрезвычайно любезным тоном) седовласый господин.

— Не хочу, а верю, — тихо повторил Эдуард свое признание.

Учитель рассмеялся: — Но в этом есть про­тиворечие!

— Товарищи, я говорю правду, — сказал Эдуард. — Я прекрасно понимаю, что вера в Бога уводит нас от реальности. Чего достиг бы социализм, если бы все верили, что мир в руках Божьих? Тогда никто ничего не делал бы и только уповал на Бога.

— Вот именно, — согласилась директриса.

256

— Еще никому не удалось доказать, что Бог существует, — изрек очкастый учитель.

Эдуард продолжал: — История человечества отличается от предыстории тем, что люди взяли свою судьбу в свои руки и не нуждаются в Боге.

— Вера в Бога ведет к фатализму, — сказала директриса.

— Вера в Бога — средневековый пережи­ток, — сказал Эдуард, а потом снова что-то сказала директриса, и что-то сказал учитель, и что-то Эдуард, и что-то инспектор, и все в полном единодушии дополняли друг друга, пока наконец очкастый учитель не взорвался и не оборвал Эдуарда:

— Тогда какого черта ты крестишься на улице, если все это знаешь?

Эдуард поглядел на него бесконечно груст­ным взглядом и сказал: — Потому что я верю в Бога.

— Но в этом есть противоречие! — радост­но повторил учитель.

— Да, — признал Эдуард, — есть такое. Это противоречие между знанием и верой. Зна­ние — одно, а вера — другое. Признаю, что ве­ра в Бога ведет нас к мракобесию. Признаю, что было бы лучше, если бы Бога не было. Но что делать, если здесь, внутри, — он ткнул пальцем в сердце, — я чувствую, что Он есть. Говорю вам, товарищи, как на духу, мне лучше признаться вам в этом, чем чувствовать себя лицемером, я хочу, чтобы вы знали, какой я на самом деле. — Договорив, он опустил голову.

Учитель был так же невелик умом, как и рос­том; невдомек ему было, что даже самый кру-

257

той революционер считает насилие всего лишь неизбежным злом, тогда как сущее добро рево­люции видит в перевоспитании. Обратившийся за одну ночь в убежденного революционера, учитель не пользовался особым расположением директрисы и никак не хотел понять, что Эду­ард, являвший собой объект трудный, но подда­ющийся перевоспитанию, обладает сейчас во сто крат большей ценностью для своих судей, чем он. И, не осознавая этого, грубо обрушился на Эдуарда, заявив, что люди, не способные расстаться со средневековой верой, не более чем отрыжка средневековья, а таким не место в современной школе.

Директриса дала ему высказаться, а потом вынесла свой вердикт: — Я не люблю, когда рубят головы. Товарищ был откровенен и рас­сказал нам все, как оно есть. Мы должны це­нить это. — Затем она обратилась к Эдуар­ду: — Товарищи, конечно, правы, утверждая, что лицемеры не могут воспитывать нашу мо­лодежь. Что вы могли бы сами предложить?

— Я не знаю, товарищи, — удрученно ска­зал Эдуард.

— Я держусь такого мнения, — сказал ин­спектор. — Борьба между старым и новым происходит не только между классами, но и в каждом отдельном человеке. Подобная борьба происходит и в душе товарища. Разум подска­зывает ему одно, а чувство тянет его назад. В этой борьбе мы должны помочь разуму то­варища одержать победу.

Директриса утвердительно закачала головой. Потом сказала: — Я беру его под свою опеку.

258

6

Итак, самую непосредственную опас­ность Эдуард предотвратил; его существование как учителя оказалось исключительно в руках директрисы, что пришлось ему вполне кстати: вспомнив слова брата о том, что директриса всегда была падка на молодых мальчиков, он со всей своей еще не стойкой самоуверенно­стью (то подавляемой, то утрированной) ре­шил выиграть борьбу как мужчина, добившись расположения своей повелительницы.

В один из ближайших дней он по догово­ренности с ней зашел в директорскую; ста­раясь перейти на легкий тон общения, он при любой возможности вставлял в разговор более интимные намеки, тонкую лесть или с деликатной двусмысленностью подчеркивал свое особое положение мужчины, оказавшего­ся в руках женщины. Однако ему не дозволе­но было определять тон разговора: директ­риса говорила с ним приветливо, но весьма сдержанно, интересовалась, что он читает, са­ма назвала несколько книг и посоветовала их прочесть, иными словами, явно хотела при­ступить к долговременной работе над его об­разом мыслей. Их короткая встреча закончи­лась тем, что она позвала его к себе в гости.

Сдержанность директрисы вновь притуши­ла самоуверенность Эдуарда, и порог ее гарсоньерки он переступил уже покорно, без всякого расчета победить ее своим мужским очарованием. Усадив его в кресло и взяв весь­ма дружеский тон, она спросила, хочет ли он

259

кофе? Он отказался. А чего-нибудь крепкого? В растерянности он проговорил: «Разве что коньяку», и тотчас испугался, не брякнул ли какой глупости. Но директриса ласково сказа­ла: «Нет, коньяка нет, разве что немного ви­на», — и принесла полупустую бутылку, со­держимого которой едва хватило на то, чтобы наполнить две рюмки.

Попросив Эдуарда не смотреть на нее как на какую-то инквизиторшу, она сказала, что каждый, разумеется, имеет полное право при­держиваться в жизни того, что он считает правильным. Другое дело (присовокупила она тотчас), подобают ли те или иные взгляды учителю; поэтому, дескать, они должны были (пусть и без удовольствия) вызвать Эдуарда и побеседовать с ним, и надо сказать, что все (по крайней мере она и инспектор) остались довольны тем, как Эдуард открыто, ни от чего не отказываясь, говорил с ними. Они с ин­спектором потом еще долго обсуждали этот вопрос и решили, что через полгода вновь вы­зовут Эдуарда для беседы, а до той поры она своим влиянием должна помочь ему в его раз­витии. И она опять подчеркнула, что речь идет лишь о дружеской помощи и что она во­все никакой не инквизитор и не полицейский. Вспомнив учителя, столь резко обрушившего­ся на Эдуарда, она сказала: — У него у самого рыльце в пушку, вот он и готов всех сжечь на костре. Школьная сторожиха тоже на всех пе­рекрестках трубит, что вы, мол, дерзили и уп­рямились. Только и твердит, что вас надо вы­гнать из школы. Я, естественно, с ней не со-

260

гласна, но и удивляться тут особенно нечему. Мне бы тоже не по нраву было, если бы моих детей учил тот, кто прилюдно крестится на улице.

Вот так, в едином потоке фраз директри­са нарисовала перед Эдуардом как радужные перспективы своего милосердия, так и страш­ные последствия своей строгости; затем, да­бы подчеркнуть взаправдашнюю дружествен­ность их встречи, свернула разговор на другие темы: заговорила о книгах, подведя Эдуарда к книжной полке, стала восторгаться «Очаро­ванной душой» Роллана и возмутилась, узнав, что он не читал ее. Потом спросила, как ему работается в школе, и после его банально­го ответа уже долго не закрывала рта: гово­рила о том, что она признательна судьбе за свою профессию, что работу в школе лю­бит, ибо, воспитывая детей, живет в постоян­ном контакте с будущим; ведь только буду­щим и можно оправдать все те страдания, ко­торым («да, приходится это признать») в мире несть числа. «Не будь я убеждена, что живу ради чего-то гораздо большего, чем моя собственная жизнь, я просто не могла бы жить».

Слова эти внезапно прозвучали очень ис­кренно, но было неясно, хочет ли директриса исповедаться ими или начать запланирован­ную идеологическую полемику о смысле жиз­ни. Эдуард решил принять их как знак дове­рительности и потому спросил тихим, заду­шевным голосом:

— А ваша жизнь? Жизнь сама по себе?

261

— Моя жизнь? — повторила она вслед за ним.

— Да, жизнь сама по себе не удовлетворила бы вас?

На ее лице появилось горестное выраже­ние, и Эдуарду стало почти жаль ее. Она была трогательно безобразна: черные волосы отте­няли продолговатое костистое лицо, черный пух под носом создавал впечатление усов. Он сразу представил всю печаль ее жизни; ее цы­ганские черты говорили о страстности натуры, а ее уродливость — о неосуществимости этой страстности; он представил себе, с какой ис­ступленностью она обратилась в живую ста­тую скорби, оплакивавшую смерть Сталина, с каким азартом заседала на бесчисленных со­браниях, как страстно боролась против не­счастного Младенца Иисуса, и понимал, что все это лишь печальные запасные русла ее же­ланий, которым не дано было течь туда, куда их влекло. Эдуард был молод, и его сочувст­вие еще не истощилось. Он смотрел на ди­ректрису с пониманием. Но она, словно бы устыдясь минутного невольного молчания, за говорила снова, окрасив голос бодрой интонацией:

— Это, Эдуард, совсем не важно. Человек живет на свете не только ради себя. Он всегда живет ради чего-то. — Она еще глубже загля­нула ему в глаза. — Речь только о том, ради чего. Ради чего-то настоящего или ради чего-то выдуманного. Бог — это красивый вымы­сел. Но будущее человечества, Эдуард, это ре­альность. Ради него я жила и ради него всем пожертвовала.

262

И эти фразы она говорила с таким внутрен­ним жаром, что Эдуард продолжал испыты­вать то внезапное человеческое понимание, какое давеча проснулось в нем; разве не глупо, осенило его, что он лжет тут другому человеку (ближний ближнему), когда задушевный тон их беседы предлагает ему возможность отбро­сить наконец недостойную (и, впрочем, тоже нелегкую) игру в верующего?

— Я с вами совершенно согласен, — не за­медлил он заверить ее. — Я тоже предпочитаю реальность. Не принимайте всерьез мою рели­гиозность.

Однако он сразу же осознал, насколько опас­но поддаваться опрометчивым порывам чувст­ва. Директриса изумленно посмотрела на него и, чуть помедлив, сказала: — Не разыгрывайте комедию. Вы мне нравитесь своей искренно­стью. А сейчас вы притворяетесь тем, кем не являетесь.

Нет, Эдуарду не дано было сбросить с себя вериги верующего, в которые он однажды об­лачился; примирившись с этим, он попытался быстро исправить дурное впечатление: — Нет, что вы! Я вовсе не собираюсь изворачиваться. Разумеется, я верю в Бога, от этого я никогда не стал бы отпираться. Я лишь хотел сказать, что в той же мере верю и в будущее человече­ства, в прогресс и во все такое. Если бы я не верил в это, то к чему был бы мой труд учите­ля, зачем рождались бы дети и во имя чего мы бы вообще жили? Я-то как раз думал, что на то и есть воля Божья, чтобы род людской про­двигался вперед и только к лучшему. Я думаю,

263

что можно верить одновременно и в Бога, и в коммунизм, что это вполне совместимые вещи.

— Нет, — улыбнулась директриса с материн­ской непререкаемостью. — Эти вещи несовмес­тимы.

— Я знаю, — сказал Эдуард. — Не сердитесь на меня.

— А я и не сержусь. Вы по молодости го­рячо отстаиваете то, во что верите. Никто не поймет вас лучше меня. Ведь и я когда-то была так же молода, как и вы. Я знаю, что такое мо­лодость. И ваша молодость мне по душе. Вы мне симпатичны.

И наконец пробил час. Не раньше и не поз­же, а именно сейчас, в нужную минуту (какую Эдуард явно не выбирал, скорее она выбрала его и наполнила содержанием). Когда директ­риса сказала, что он ей симпатичен, он отве­тил не очень выразительно:

— Вы мне тоже.

— В самом деле?

— В самом деле.

— Ах, оставьте, пожалуйста. Я старая жен­щина, — возразила директриса.

— Неправда, — вынужден был сказать Эду­ард.

— Ну что вы! — сказала директриса.

— Вы совсем не старая, что за глупости! — со всей решительностью вынужден был ска­зать Эдуард.

— Вы так думаете?

— Вы мне как раз очень нравитесь.

— Не лгите. Вы же не должны лгать.

— Я и не лгу. Вы красивая.

264

— Красивая? — с притворным недоверием переспросила директриса.

— Да, красивая, — сказал Эдуард, а испугав­шись неправдоподобия своего утверждения, по­пытался тотчас подкрепить его: — Такая черно­волосая. Мне это ужасно нравится.

— Вам нравятся брюнетки?

— Ужасно, — сказал Эдуард.

— А почему же вы ни разу не зашли ко мне с тех пор, как вы в школе? Мне сдавалось, что вы избегаете меня.

— Я стеснялся, — сказал Эдуард. — Все ста­ли бы говорить, что я подольщаюсь к вам. Ни­кто не поверил бы, что я хожу к вам лишь потому, что вы мне нравитесь.

— Но теперь вам не придется стесняться. Теперь же вынесено решение, что вы иногда должны со мной встречаться.

Глядя на него своими глазами с большими карими радужками (сами по себе, надо сказать, они были красивы), она на прощание слегка погладила его по руке, так что наш сумасброд уходил от нее, охваченный бурным ощущени­ем победы.

7

Эдуард был убежден, что вся эта за­варуха разрешилась в его пользу, и в следую­щее воскресенье пошел с Алицей в костел, преисполненный дерзкой беззаботности; более того, он пошел туда с чувством прежней уве­ренности в себе, ибо (какую бы сочувствен-

265

ную улыбку это ни вызывало у нас) весь ход визита к директрисе представлялся ему в вос­поминаниях ярчайшим доказательством его мужской притягательности.

И именно в это воскресенье он заметил, что Алица стала какой-то другой: как только они встретились, она взяла его под руку и в кос­теле так и стояла с ним; обычно она старалась вести себя скромно и неприметно, но на этот раз оглядывалась по сторонам и с улыбкой поклонилась по меньшей мере десятку зна­комых.

Эдуарду все это показалось странным и не­понятным.

Когда двумя днями позже они вместе про­гуливались по стемневшим улицам, Эдуард с изумлением отметил, что поцелуи Алицы, прежде столь неприятно деловитые, увлажни­лись, потеплели и стали более пылкими. Ос­тановившись ненадолго с ней под фонарем, он обнаружил, что на него смотрят два влюблен­ных глаза.

— Знай, что я люблю тебя, — ни с того ни с сего сказала Алица и тут же прикрыла ла­донью ему рот: — Нет, нет, не говори ничего, я не хочу ничего слышать.

Они снова немного прошлись и снова оста­новились, и Алица сказала: — Теперь я уже все понимаю. Теперь понимаю, почему ты упрекал меня, что я в своей вере слишком пассивна.

Но Эдуард, по-прежнему ничего не пони­мая, молчал; они прошли еще немного, и тут Алица сказала: — А ты мне ничего не сказал. Почему ты мне ничего не сказал?

266

— А что я должен был тебе сказать? — спро­сил Эдуард.

— Да, в этом ты весь, — сказала она с тихим восторгом. — Другие бы похвалялись, а ты мол­чишь. Но именно поэтому я и люблю тебя.

Эдуард, пытаясь понять, о чем идет речь, решил все-таки уточнить: — Это ты о чем?

— О том, что с тобой случилось.

— От кого ты это знаешь?

— Оставь, пожалуйста. Это все знают. Тебя вызвали, угрожали тебе, а ты смеялся им пря­мо в лицо и ни от чего не отрекся. Все в вос­торге от тебя.

— Но я никому об этом не говорил.

— Какая наивность! А молва на что? Это же не пустячное дело. Смельчаков сейчас днем с огнем не сыщешь.

Эдуард знал, что в маленьком городе любое событие сразу превращается в легенду, однако же не думал, что и его ничтожная история, какой он вовсе не придавал значения, содер­жит в себе такую мифотворную силу; он и понятия не имел, как впору он пришелся сво­им землякам, которые, как известно, восхи­щаются не драматическими героями (борю­щимися и побеждающими), а именно мучени­ками, ибо те утверждают их в правильности лояльного бездействия, внушая им, что жизнь предлагает лишь одну альтернативу: быть уни­чтоженным или быть покоренным. Никто не сомневался, что Эдуард будет уничтожен, и все с восторгом и удовлетворением распро­странялись об этом, покуда наконец Эдуард при помощи Алицы не встретился с прекрас-

267

ным образом собственного распятия. Он хлад­нокровно принял это и сказал:

— Но мне ведь не пришлось ни от чего от­рекаться, все было в порядке вещей. Так по­ступил бы любой.

— Любой? — вырвалось у Алицы. — Погляди вокруг, как все ведут себя! Какие заячьи души! От собственной матери и то отреклись бы.

Эдуард молчал, молчала и Алица. Они шли, держась за руки. Чуть погодя Алица шепотом сказала: — Я сделала бы для тебя все.

Таких слов Эдуарду еще никто не говорил; такая фраза для него была неожиданным да­ром. Эдуард, конечно, знал, что он не заслужил такого дара, но подумал: раз судьба отказывает ему в заслуженных дарах, то он имеет право присвоить и незаслуженные; и потому сказал:

— Мне уже никто ни в чем не поможет.

— В каком смысле?

— Выгонят меня из школы, и те, кто сего­дня считает меня героем, и пальцем не ше­вельнут ради меня. Лишь в одном я до конца уверен. Что останусь в полном одиночестве.

— Не останешься, — возразила, покачав го­ловой, Алица.

— Останусь, — повторил Эдуард.

— Нет, не останешься, — чуть ли не крик­нула Алица.

— Все от меня отреклись.

— Я никогда от тебя не отрекусь.

— Отречешься, — печально сказал Эдуард.

— Не отрекусь, — сказала Алица.

— Нет, Алица, ты не любишь меня. Ты ни­когда не любила меня.

268

— Неправда, — прошептала Алица, и Эду­ард с удовлетворением заметил, что у нее мок­рые от слез глаза.

— Не любишь, Алица. Этого не скроешь. Ты всегда была совершенно холодна ко мне. Так не ведет себя женщина, которая любит. Я очень хорошо это знаю. А сейчас ты мне просто сочувствуешь, зная, что меня хотят уничтожить. Но любить ты не любишь, и я не хочу, чтобы ты убеждала себя в этом.

Они продолжали идти, держась за руки. Алица тихо плакала, а потом вдруг останови­лась и сквозь рыдания проговорила: — Неправ­да, нет, неправда, ты не должен так думать.

— Правда, — сказал Эдуард, а поскольку Алица не переставала плакать, он предложил ей в субботу поехать в деревню. Дача брата стоит в прекрасной долине у реки, и там они смогут уединиться.

Лицо у Алицы было мокрым от слез, она молча кивнула.

8

Это было в среду, а в четверг Эдуард снова был приглашен в дом к директрисе; он шел туда весело и уверенно, ибо ничуть не со­мневался, что его личные чары окончательно развеют всю эту заваруху с костелом, превра­тив ее в легкое облачко дыма, в сущее ничто. Но так уж случается в жизни: человек думает, что играет свою роль в определенной пьесе, и не предполагает вовсе, что тем временем на

269

сцене неприметно сменились декорации, и он, ничего не подозревая, оказывается участником совершенно другого спектакля.

Он снова сидел в кресле напротив директ­рисы, между ними был столик, а на нем — бутылка коньяка с двумя рюмками по бокам. Эта бутылка коньяка и была той самой но­вой декорацией, по которой проницательный, здравомыслящий мужчина тотчас бы угадал, что заваруха с костелом перестала быть на­сущной проблемой.

Однако наивный Эдуард был до такой сте­пени опьянен самим собой, что поначалу ни о чем таком не догадывался. Он дал себя вовлечь в веселый вводный разговор (неопределенно-обобщенного содержания), выпил предложен­ную рюмку и впал в непритворную тоску. Спустя полчаса-час директриса перешла к бо­лее личным темам; заговорив о себе, она попы­талась создать в глазах Эдуарда образ той жен­щины, какой хотела казаться: рассудительной женщиной средних лет, не слишком счастли­вой и все-таки достойно смирившейся со своей участью, женщиной, ни о чем не жалеющей и даже довольной, что не замужем, ибо только так она может в полной мере насладиться спе­лым вкусом своей самостоятельности и ра­достями жизни, которые дает ей прекрасная квартира, где ей хорошо и где даже Эдуард чувствует себя сейчас, видимо, неплохо.

— Нет, что вы, мне замечательно, — сказал Эдуард, но сказал это сдавленным голосом, поскольку именно в эту минуту ему перестало быть замечательно. Бутылка коньяка (которой

270

он опрометчиво поинтересовался в предыду­щую встречу и которая сейчас со столь устра­шающей готовностью поспешно пожаловала на стол), четыре стены гарсоньерки (делаю­щих пространство все более тесным, все более замкнутым), монолог директрисы (сосредото­ченный на темах все более личных), ее взгляд (небезопасно пристальный) — все это привело к тому, что он наконец стал осознавать замену спектакля; он понял, что попал в ситуацию, развитие которой неотвратимо предопределе­но; до него дошло, что его существованию в школе угрожает не антипатия к нему директ­рисы, а совсем наоборот: его физическая анти­патия к худой женщине с черным пушком под носом, понуждающей его пить. У него от стра­ха перехватило горло.

Он послушался директрису и выпил, но страх его был так велик, что алкоголь не оказал на него никакого действия. Зато директриса после двух-трех рюмок воспарила над прису­щим ей здравомыслием, и ее слова стали насы­щаться почти угрожающей восторженностью. «В одном вам завидую, — говорила она, — что вы так молоды. Вам еще невдомек, что такое разочарование, что такое крушение иллюзий. Мир перед вами еще полон надежд и красоты».

Нагнувшись через столик к Эдуарду, она в печальном молчании (с оцепенело судорожной улыбкой) устремила на него устрашающе боль­шие глаза, в то время как он говорил себе: если ему не удастся хоть слегка опьянеть, этот вечер окончится для него величайшим позором; на­лив в рюмку коньяка, он залпом выпил.

271

Директриса снова заговорила: — Но я хочу видеть мир таким же! Таким же, каким види­те его вы! — Затем поднялась с кресла и, вы­ставив грудь, сказала: — Я вам действительно симпатична? Это правда? — И, обойдя столик, она схватила Эдуарда за руку. — Это правда?

— Да! — сказал Эдуард.

— Пойдемте потанцуем, — сказала она и, от­пустив руку Эдуарда, подбежала к радио и так долго стала вертеть рычажком, пока не на­шла какую-то танцевальную мелодию. Потом с улыбкой подошла к Эдуарду.

Эдуард встал, обхватил директрису и в рит­ме музыки стал водить ее по комнате. Директ­риса то опускала голову ему на плечо, то, под­няв ее, нежно заглядывала ему в глаза, а то вполголоса вторила звучащей мелодии.

Эдуарду было до того не по себе, что он не раз останавливался посреди танца, чтобы опрокинуть рюмочку. Сейчас он только и меч­тал о том, чтобы поскорее кончилась тягост­ность этого безмерно затянувшегося шагания, но, с другой стороны, он и ничего больше так не боялся: тягостность того, что последо­вало бы за танцем, представлялась ему куда более невыносимой. И потому, продолжая во­дить эту напевающую даму по тесной комнате, он внимательно (и тревожно) следил за желан­ным действием алкоголя. Когда ему наконец показалось, что его рассудок несколько затума­нился, он с силой привлек директрису к себе правой рукой, а левую положил ей на грудь.

Да, он в точности проделал то, что в течение всего вечера вселяло в него ужас; чего бы он

272

только не отдал за то, чтобы ему не пришлось это делать, но если он все-таки сделал это, то лишь потому, поверьте, что должен был это сделать: ситуация, в которую он попал, с само­го начала вечера была настолько предопреде­лена, что можно было лишь замедлить ее раз­витие, но никак не пресечь, и если Эдуард по­ложил ладонь на грудь директрисы, значит, он лишь подчинился приказу неотвратимой не­обходимости.

Однако результат его поступка превзошел все возможные ожидания. Будто по волшеб­ному повелению, директриса начала извивать­ся в его руках, а потом приникла своей верх­ней пушистой губой к его рту. Затем увлекла его на тахту и, дико извиваясь и шумно взды­хая, укусила его в губу и тут же в кончик языка, причинив ему сильную боль. Потом вывернулась из его рук и, обронив: «Подо­жди!» — побежала в ванную.

Эдуард облизал палец и обнаружил, что язык немного кровоточит. Укус вызывал та­кую боль, что с трудом обретенное опьянение рассеялось и горло вновь перехватило страхом при мысли о том, что его ждет. Из ванной доносились стрекот и всплески воды. Он взял бутылку коньяка, приложил ко рту и сделал несколько глотков.

Но вот уже на пороге комнаты в прозрачной нейлоновой ночной сорочке (богато декориро­ванной на груди кружевом) появилась директ­риса и стала медленно приближаться к Эду­арду. Она обняла его, затем отступила на шаг и укоризненно сказала: — Почему ты одет?

273

Сняв пиджак и глядя на директрису (она не сводила с него больших глаз), Эдуард думал лишь о том, что его тело, вероятнее всего, ста­нет саботировать усилия его воли. И, стремясь каким-то образом возбудить свое тело, он не­уверенно сказал: — Разденьтесь до конца.

Быстрым, восторженно послушным движе­нием она сбросила с себя сорочку и обнажила тонкую белую фигуру, посередине которой в грустной сиротливости чернела густая по­росль. Директриса медленно приближалась к нему, меж тем как он в ужасе убеждался в том, что знал уже заранее: его тело было на­чисто сковано страхом.

Я знаю, господа, что с годами вы свыклись с тем, что ваше тело порой проявляет стропти­вость, и это вас уже не расстраивает. Но Эдуард был тогда молод! Саботаж тела всякий раз по­вергал его в невероятную панику, и он пережи­вал его как неизбывный позор, независимо от того, было ли его свидетелем прекрасное лицо или такое уродливое и комичное, как лицо ди­ректрисы. А она была уже совсем рядом, и он, испуганный и растерянный, крикнул вдруг, не зная почему (это было скорее по наитию, чем по какому-то хитрому расчету): «Нет, нет, ради Бога, нет! Нет, это грех, это был бы грех!» — крикнул и отскочил в сторону.

А директриса, все приближаясь к нему, глу­хо бормотала: — Какой еще грех! Вовсе это не грех!

Эдуард отступил за круглый столик, за ко­торым давеча они сидели: — Нет, этого мне не дозволено, не дозволено!

274

Директриса отодвинула кресло, стоявшее у нее на пути, и, пожирая Эдуарда большими черными глазами, продолжала его преследо­вать: — Вовсе это не грех! Вовсе это не грех!

Эдуард обошел столик, за ним была уже только тахта; директриса подошла к нему почти вплотную. Сейчас пути к отступлению уже не было, и, видимо, само отчаяние в эту безысход­ную минуту вдруг надоумило его приказать ей:

— На колени!

Она в недоумении уставилась на него, но когда он повторил твердым (или отчаянным) голосом: «На колени!» — самозабвенно упала перед ним на колени и обняла его ноги.

— Убери руки! — окрикнул он ее. — Сло­жи их!

Она снова с недоумением посмотрела на него.

— Сложи их! Ты слышишь? Она сложила руки.

— Молись! — приказал он.

Сложив руки, она преданно смотрела на него.

— Молись, и да простит нам Бог, — проши­пел он.

Молитвенно сложив руки и возведя к нему большие глаза, она стояла на коленях, и Эду­ард получил не только выгодную отсрочку, но, глядя на нее с высоты, стал избавляться от тягостного ощущения себя как чистой добычи и постепенно обретать уверенность. Он отсту­пил на шаг, чтобы оглядеть ее всю, целиком, и снова приказал ей: — Молись!

Но она продолжала молчать. И тогда он крик­нул: — Вслух!

275

И вправду: коленопреклоненная худая голая женщина стала молиться: «Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твое! Да приидет Царствие Твое».

Произнося слова молитвы, она возводила к нему глаза, словно он сам был Богом. Он на­блюдал за ней с растущим удовольствием: пе­ред ним была коленопреклоненная директри­са, униженная своим подчиненным; перед ним была нагая революционерка, униженная мо­литвой; перед ним была молящаяся дама, уни­женная наготой.

Этот утроенный образ бесчестия пьянил его; и вдруг случилось нечто неожиданное: его тело сломило свое пассивное сопротивление; Эдуард напрягся!

В ту минуту, когда директриса произносила: «И не введи нас в искушение», он сбросил с себя одежду. А когда она сказала: «Аминь!» — быстро поднял ее с полу и поволок на тахту.

9

Это было в четверг, а в субботу Эду­ард с Алицей поехал к своему брату в деревню. Брат встретил их весьма любезно и вручил им ключ от расположенной неподалеку дачи.

Влюбленные ушли гулять, все утро броди­ли по лесам и лугам. Гуляя, они целовались, и Эдуард ублаготворенными ладонями чувст­вовал, что воображаемая линия, проведенная на уровне пупка и разделяющая сферу невин­ности и сферу прелюбодейства, уже утратила

276

силу. В первую минуту он хотел было выска­заться по поводу этого долгожданного собы­тия, но по здравом рассуждении решил помал­кивать.

А рассудил он, пожалуй, достаточно пра­вильно: внезапный Алицын перелом случился независимо от его многонедельных уговоров, независимо от его доказательств, независимо от каких бы то ни было логических соображе­ний, напротив, этот перелом основывался ис­ключительно на слухе о его мученичестве, то есть на чистом заблуждении, и обусловлен был этим заблуждением вне всякой логики; давайте поразмыслим: почему мученическая предан­ность Эдуарда вере должна была бы привести к тому, что сама Алица предаст теперь Закон Божий? Если Эдуард не предал Бога перед школьным синедрионом, то почему теперь она должна предать Бога перед Эдуардом?

В такой ситуации любое высказанное вслух суждение могло невольно открыть Алице нело­гичность ее поведения. И потому Эдуард решил благоразумно молчать, что, впрочем, вовсе не бросалось в глаза, ибо Алица сама говорила без умолку, была весела, и ничто не свидетельство­вало о том, что перелом, совершившийся в ее душе, был драматичным или болезненным.

Когда стемнело, они отправились на дачу, зажгли свет, постлали постель, поцеловались, и тут Алица попросила Эдуарда потушить лам­пу. Однако в окно пробивался звездный свет, так что Эдуарду по ее настоянию пришлось за­крыть ставни. В полной темноте Алица разде­лась и отдалась ему.

277

Долгими неделями Эдуард мечтал об этих минутах, но сейчас, когда они наступили, он, к своему удивлению, не чувствовал той их значительности, какую предполагала длитель­ность их ожидания; они казались ему такими простыми и самоочевидными, что он почти не мог сосредоточиться на любовных радостях и тщетно пытался отогнать мысли, которые лез­ли ему в голову: на память приходили дол­гие потерянные недели, когда Алица мучила его своей холодностью, на память приходили школьные неприятности, возникшие по ее ви­не, и потому вместо благодарности за пода­ренную ею любовь он стал ощущать в себе какой-то мстительный гнев. Его раздражало, с какой легкостью и простотой она предает те­перь своего Бога Прелюбодейства, которому еще недавно так истово поклонялась, раздра­жала и ее вечная уравновешенность, не про­шибаемая ничем: ни мечтой, ни каким-либо событием, ни каким-либо переломом; раздра­жала, как она проживает жизнь: без всякого внутреннего разлада, самоуверенно и легко. А когда это раздражение достигло особой си­лы, он попытался любить ее яростно и злобно, дабы вырвать из нее хоть какой-то звук, стон, слово, всхлип, но все было тщетно. Девушка оставалась тихой, и, несмотря на все его ста­рания, их любовная близость кончилась столь же тихо и безбурно.

Она приникла к его груди и быстро уснула, а он, продолжая бодрствовать, думал о том, что вовсе не испытывает никакой радости. Он попытался представить Алицу (не внешний ее

278

облик, а, по возможности, все ее существо це­ликом), и вдруг ему показалось, что ее образ расплывается.

Давайте задумаемся над этим словом: Алица, какой она до сих пор представлялась ему, при всей ее наивности была существом крепким и ясным: чудесная простота наружности, каза­лось, соответствует ее незамысловатой вере, а немудреная судьба, казалось, мотивирует ее по­ведение. До сих пор ее образ виделся ему цель­ным и компактным; он мог посмеиваться над ней, мог проклинать, мог подольщаться к ней, но он должен был (непроизвольно) ее уважать.

Теперь, однако, непреднамеренная ловушка ложной молвы разрушила компактность ее су­щества, и Эдуарду показалось, что ее убеж­дения были всего лишь прилепленными к ее судьбе, а судьба прилепленной к ее телу, он вдруг увидел ее как случайное соединение тела, мыслей и потока жизни, соединением неорганичным, произвольным и нестойким. Мысленно рисуя себе Алицу (она глубоко ды­шала на его плече), он видел ее тело и мысли порознь, тело нравилось ему, мысли же каза­лись смешными, а то и другое вместе не со­здавало вовсе никакого существа; она пред­ставлялась ему расплывчатой линией на про­мокательной бумаге: без контуров, без формы.

Тело девушки ему и вправду нравилось. Ко­гда она утром встала, он попросил ее остаться нагой, и она, еще вчера стыдившаяся скупого света звезд и требовавшая закрыть ставни, сей­час совсем забыла о своем смущении. Эдуард внимательно разглядывал Алицу (весело под-

279

прыгивавшую в поисках коробки чая и пече­нья к завтраку), и она, заметив его задумчи­вость, спросила, что с ним. Эдуард ответил, что после завтрака ему придется зайти к брату.

Брат поинтересовался, как у него идут дела в школе. И, услышав ответ Эдуарда, что в це­лом неплохо, сказал: — Чехачкова свинья, но я давно простил ее. Простил, ибо она не знала, что творит. Хотела навредить мне, а между тем помогла прекрасно устроиться в жиз­ни. Как земледелец я больше зарабатываю, а связь с природой спасает меня от хандры, что гложет горожан.

— И мне эта женщина принесла в извест­ной мере счастье, — сказал Эдуард и поведал брату всю свою историю: как он влюбился в Алицу, как прикинулся верующим, как его су­дили, как Чехачкова взялась его перевоспиты­вать и как Алица, узнав про его мученичество, наконец отдалась ему. Однако про то, как он заставил директрису молиться, досказать не успел, так как заметил в глазах брата неодоб­рение. Эдуард умолк, а брат сказал:

— Возможно, у меня есть всякие недостат­ки, но одного я лишен начисто. Я никогда не кривил душой и каждому в лицо говорил то, что думаю.

Укор любимого брата уязвил Эдуарда; он попытался оправдаться, возник спор.

— Я знаю, — в конце концов сказал Эду­ард, — ты человек прямой и дорожишь этим своим качеством. Но задай себе один вопрос: зачем, собственно, говорить правду? Что обя­зывает нас говорить правду? И почему вооб-

280

ще правдивость мы считаем добродетелью? Представь себе, что встретишь безумца, ут­верждающего, что он рыба и мы все рыбы. Ты что, станешь спорить с ним? Станешь перед ним раздеваться и доказывать, что у тебя нет жабр? Станешь говорить ему в лицо, что ты о нем думаешь? Ну, скажи!

Брат молчал, и Эдуард закончил свою мысль: — Если ты скажешь ему чистую правду, скажешь то, что ты о нем действительно дума­ешь, ты заведешь с безумцем серьезный разго­вор и сам станешь безумцем. Та же картина и с окружающим миром. Если бы я стал упорно го­ворить ему правду в лицо, это значило бы, что я отношусь к нему серьезно. А относиться се­рьезно к чему-то столь несерьезному означает самому стать несерьезным. Я, братец, должен лгать, если не хочу серьезно относиться к без­умцам и самому стать одним из них.

10

Воскресным днем влюбленные уез­жали обратно в город; в купе они оказались одни (девушка уже снова весело щебетала), и Эдуард думал о том, как еще недавно он на­деялся обрести в совсем не обязательной для него Алице то серьезное, что никогда не смо­гут дать ему его обязанности, и он с горечью осознавал (поезд идиллически стучал на сты­ках колеи), что любовная история, которую он пережил с Алицей, ничтожна, сплетена из слу­чайностей и заблуждений, лишена всякой се-

281

рьезности и значения; он слышал слова Алицы, видел ее жесты (она сжимала его руку), а ему казалось, что все это знаки без всякого смысла, банкноты без покрытия, гири из бу­маги, что он не может положиться на них больше, чем Бог на молитву нагой директри­сы; и ему вдруг показалось, что все люди, с которыми он встречался по работе, были всего лишь линиями, расплывшимися на промокаш­ке, существами с переменчивыми взглядами, существами нестойкого духа; но что еще хуже, куда хуже (пришло ему в голову следом), он сам был лишь тенью всех этих тенеобразных людей, ведь он исчерпал весь свой разум на то, чтобы приспособиться к ним, стать им по­добным, и пусть он уподоблялся им с внут­ренним смехом — не важно, пусть он тайно высмеивал их (стараясь хотя бы так оправдать свое приспособленчество, — это, по сути, ни­чего не меняло, ибо злорадное подражание ос­тается лишь подражанием, и высмеивающая тень остается лишь тенью, подчиненной и за­висимой, жалкой и пустой.

Это было постыдно, ужасно постыдно. По­езд идиллически стучал на стыках колеи (де­вушка щебетала), и Эдуард спросил:

— Алица, ты счастлива?

— Да, — сказала Алица.

— А я в отчаянии, — сказал Эдуард.

— Не сходи с ума, — сказала Алица.

— Нам не надо было это делать. Это не должно было случиться.

— Что тебе взбрело в голову? Ты же сам хотел!

282

— Да, хотел, — сказал Эдуард, — но это бы­ла моя самая большая ошибка, которую Бог мне никогда не простит. Это был грех, Алица.

— Господи, что случилось? — спокойно спро­сила девушка. — Ты ведь сам все время твердил, что Бог прежде всего хочет, чтобы люди любили друг друга!

Когда Эдуард услышал, как Алица спокой­но присвоила его теологические софизмы, во­оружившись которыми он так безуспешно еще недавно пускался в бой, его обуяла ярость: — Я это говорил, чтобы испытать тебя! Теперь я знаю, как ты предана Богу! Тот, кто способен предать Бога, человека предаст во сто крат легче!

Алица все еще пыталась найти подходящие ответы, но лучше бы она их не находила — ими она лишь разжигала его мстительный гнев. Эдуард начал ей что-то втолковывать и говорил так долго (употребив под конец слова мерзость и физическое отвращение), покуда не извлек из этого спокойного и нежного су­щества всхлипы, слезы и вздохи.

— Прощай, — сказал он ей, плачущей, на вокзале и пошел прочь. Только дома спустя час-другой, когда с него спал этот дикий гнев, он в полную меру осознал свое поведение; представив себе ее красивое тело, которое еще утром прыгало перед ним на длинных ногах, а теперь уходит, изгнанное им же самим, по его собственной воле, он обругал себя идио­том и охотно надавал бы себе оплеух.

Но то, что случилось, случилось, и ничего нельзя было изменить.

283

Впрочем, справедливости ради надо сказать, что, хоть образ уходящего прекрасного тела и причинял Эдуарду немалые огорчения, он справился с этой утратой сравнительно бы­стро. Если раньше его мучил и приводил в отчаяние недостаток телесной любви, то вы­звано это было разве что временным положе­нием недавнего переселенца. Сейчас недостат­ка в ней он уже не испытывал. Раз в неделю навещал директрису (привычка избавила его тело от первоначального страха) и намеревал­ся не покидать ее, покуда его положение в школе окончательно не прояснится. Кроме то­го, ему удавалось с растущим успехом обо­льщать еще и других женщин и девушек. В конечном итоге он постепенно начинал все больше ценить минуты, когда оставался один; он полюбил одинокие прогулки, сочетая их (в последний раз прошу вас обратить на это вни­мание) с посещением костела.

Нет, не беспокойтесь, Эдуард не уверовал в Бога. Мое повествование не собирается увен­чать себя эффектом столь нарочитого пара­докса. Но Эдуард, хотя и почти убежден, что Бога нет, все-таки самозабвенно и ностальги­чески рисует себе Его образ.

Бог — это сама сущность, тогда как ни в своих любовях (а со времени истории с директрисой и Алицей прошло немало лет), ни в своем учи­тельстве, ни в своих взглядах Эдуард не нашел ничего существенного. Он слишком умен, чтобы допустить, что видит существенность в несуще­ственном, но и слишком слаб, чтобы тайно не мечтать об этой существенности.

284

Ах, дамы и господа, печально живется на свете человеку, когда он ничего и никого не принимает всерьез!

И потому Эдуард мечтает о Боге, ибо един­ственно Бог избавлен от расплывчатой обя­занности явить себя и призван всего лишь быть; ибо единственно Он творит (Он один, единый и не сущий) существенную противо­положность этого несущественного (однако тем более сущего) мира.

Итак, Эдуард подчас сидит в храме и в за­думчивости устремляет взор к куполу. Давай­те простимся с ним именно в такую минуту: послеобеденное время, храм тих и пуст. Эду­ард сидит на деревянной скамье и мучится со­жалением, что Бога нет. И именно в эту ми­нуту его сожаление становится так велико, что из его глубин вдруг выплывает настоя­щий, живой Божий лик. Смотрите же! Да, да! Эдуард улыбается! Он улыбается, и его улыб­ка светится счастьем.

С этой улыбкой и сохраните его, пожалуй­ста, в памяти!

 

Литературно-художественное издание

МИЛАН КУНДЕРА СМЕШНЫЕ ЛЮБОВИ

Редактор Галина Соловьева Художественный редактор Вадим Пожидаев Технический редактор Татьяна Раткевич Корректоры Татьяна Бородулина, Елена Орлова Верстка Антона Вальского

Директор издательства Максим Крютченко

ЛП № 000116 от 25.03.99.

Подписано в печать 05.04.2001. Формат издания 84х100'/32.  Печать высокая. Гарнитура «Петербург». Тираж 10 000 экз. Усл. печ. л. 15,1. Изд. № 473. Заказ № 476.

Издательство «Азбука».

196105, Санкт-Петербург, а/я 192.

Отпечатано с готовых диапозитивов в ФГУП «Печатный двор»

Министерства РФ по делам печати, телерадиовещания

и средств массовых коммуникаций.

197110, Санкт-Петербург, Чкаловский пр., 15.

КНИГИ ИЗДАТЕЛЬСТВА «АЗБУКА»

Уважаемые читатели!

Если Вы являетесь пользователями сети Интернет,

то у Вас есть возможность познакомиться с новинками нашего издательства и сделать заказ

не отходя от компьютера.

Предусмотрены выбор книг по аннотированному

каталогу с цветными обложками и возможность

удобной для вас формы оплаты.

Книги высылаются почтой.

Ждем вас круглосуточно по адресам:

http://www.top-kniga.ru/

http://www.esterum .com/

http://www.ozon.ru/

http://www.arcadia.ru/

ИЗДАТЕЛЬСТВО  «АЗБУКА» ПРЕДСТАВЛЯЕТ

 

в Санкт-Петербурге:

издательство "Азбука" тел. (812) 327-04-55, факс 327-01-60

в Москве:

представительство издательства "Азбука" тел. (095) 276-63-05

000 «ИКТФ Книжный клуб 36,6» тел. (095) 265-81-93

книготорговое объединение «Оникс» тел. (095) 150-52-11, (095) 110-02-50

в Челябинске:

ЗАО "Корвет", тел. (3512) 36-75-10

в Новосибирске:

000 "Ton-книга", тел. (3832) 36-10-28

в Ростове-на-Дону:

000 "Фаэтон-Пресс", тел. (8632) 65-61-64

в Иркутске:

издательство "Востсибкнига", тел. (3952) 34-42-95

в Волгограде:

000 "Эзоп", тел. (8442) 37-25-19

Сканирование: Янко Слава (библиотека Fort / Da) yanko_slava@yahoo.com  | | http://yanko.lib.ru/ || зеркало: http://members.fortunecity.com/slavaaa/ya.html
|| http://yankos.chat.ru/ya.html | Icq# 75088656

update 27.10.01