Ян НЕРУДА, МЕССА СВЯТОГО ВАЦЛАВА

 

Едва дыша, я сидел на нижних ступеньках лестницы, которая вела на хоры. Через прикрытые решетчатые двери мне был хорошо виден весь храм - направо, до серебряного надгробного памятника святому Яну и дальше до ризницы. Послеобеденная служба уже давно кончилась, и храм святого Вита опустел. Только у гробницы святого Яна все еще молилась, стоя на коленях, моя мать, а со стороны часовни святого Вацлава шел старый церковный сторож, совершая свой последний обход, перед тем как запереть храм. Он прошел в трех шагах от меня, направился к выходу мимо королевской кафедры, с шумом вставил ключ, повернул его в замке и для проверки нажал дверную ручку. Потом он двинулся дальше, и тогда моя мать встала, перекрестилась и пошла рядом с ним. Мне не было видно их за памятником, но я слышал гулкие шаги и звуки разговора. Потом оба показались по другую сторону ризницы. Сторож захлопнул там двери, снова прогрохотал ключ, щелкнула ручка, и они пошли к правым дверям. Еще дважды раздался звук замыкаемых дверей, и вот я остался один в запертом храме. Странное чувство охватило меня, но это чувство не было неприятным.

Я проворно вскочил на ноги, вынул из кармана носовой платок и как можно крепче связал им решетчатые двери, которые запирались лишь ручкой. Потом я быстро поднялся на нижние хоры и сел на ступеньку, прислонившись к стене. Все это я сделал из предосторожности, твердо уверенный, что дверь храма откроется еще раз и в нее длинными прыжками вбегут псы - ночные сторожа храма. Правда, мы, министранты, никогда не видели этих псов, нам даже не довелось слышать их лая, но мы рассказывали друг другу, что в храм впускают трех псов... рослых, пегих, злых, точно таких, как пес короля Вацлава на картине, висящей за главным алтарем. Они никогда не лают, а уж это значит, что они страшно свирепые. Я знал, что большие собаки умеют открывать ручки двери, вот почему и завязал дверь на хоры еще и платком. Храмовые псы не доберутся до меня, а рано утром, когда сторож уведет их, я смогу безопасно спуститься вниз... Да, да, я собирался провести ночь в храме святого Вита. Разумеется, тайком. Это была очень серьезная затея. Мы, мальчики, знали наверняка, что еженощно, в полночный час, святой Вацлав служит мессу в своей часовне. Признаться, я сам распространил среди друзей эту версию. Но я узнал о ней из совершенно надежного источника. Храмовый сторож Гавел - за длинный и блестящий нос его прозвали "Гавел Индюк" - рассказывал об этом у нас дома моим родителям и так странно косился на меня, что я тотчас догадался: он не хочет, чтобы я знал об этой тайне! Я поведал о ней двум моим лучшим друзьям, и мы решили посмотреть на эту полночную службу. За мной, как за главным хранителем тайны, разумеется, было право первенства, и вот сегодня первым из нашей тройки я сидел на нижних хорах, запертый и изолированный от всего мира.

Я знал, что дома меня сегодня не хватятся. С хитростью смышленого девятилетнего мальчугана я наврал матери, что тетка, живущая в Старом Месте, приглашает меня к себе вечером. Само собой разумеется, я останусь у нее ночевать и рано утром приду прямо в храм выполнять свои обязанности министранта. А если я позднее признаюсь, что провел ночь в храме, это не беда, ведь я одновременно смогу рассказать, как святой Вацлав служит мессу. Я стану такой же знаменитостью, как старуха Вимрова - мать градчанского столяра Вимра, которая в холерный год собственными глазами видела деву Марию; дева Мария в золотистом одеянии шла ночью по Лоретанской площади и кропила дома святой водой. Жители этих домов надеялись, что их не тронет холера. Однако именно в этих домах холера впоследствии особенно свирепствовала, и только тогда люди угадали подлинный смысл явления: богородица сама кропила святой водой тех, кто должен был скоро войти в царствие небесное.

Каждый из вас, наверное, бывал в пустом храме и знает, как действует на воображение полное безмолвие и простор. На мальчика с разыгравшейся фантазией, ожидающего чудес необычайных, они действовали еще сильнее. Я подождал: часы пробили четверть, потом половину, - их бой тонул в глубине храма, словно в омуте, - но нигде у дверей не было слышно ни звука. Может быть, сегодня решили обойтись без собак? Или их спустят только к ночи?

Я встал со ступеньки и не спеша выпрямился. В ближайшее окно слабо проникал серый дневной свет. Был конец ноября, прошел день святой Катерины, и дни стали короткие. С улицы изредка доносились звуки, каждый из них был отчетлив и громок. К вечеру около храма воцаряется обычно прямо-таки щемящая тишина. Иногда слышались шаги прохожих. Потом прозвучали рядом и раздались шаги, грубые голоса: прошло двое мужчин. Откуда-то долетел глухой грохот, наверное, тяжелый воз проехал в ворота Града. Грохот все усиливался, - воз, видимо, въезжал во двор, - и он все приближался и приближался, щелкали копыта, звякала тяжелая цепь, стучали большие колеса... Очевидно, какая-то военная повозка едет к Сватоирским казармам. Грохот был такой, что стекла в окнах слегка задрожали, а на верхних хорах тревожно запищали воробьи. Услышав этот писк, я с облегчением вздохнул, - мне стало спокойнее при мысли, что, кроме меня, здесь есть еще живые существа.

Впрочем, не могу сказать, что, оставшись в храме один, я ощущал смущение или страх. Да и отчего бы? Я, правда, сознавал необычность своей затеи, но не чувствовал никакой вины. Сознание греха не угнетало и не сжимало душу мою, напротив, я ощущал восторг и вдохновение. Религиозный экстаз, охвативший меня, словно сотворил из меня некое особенное, возвышенное существо; никогда прежде и, признаюсь, никогда потом я не чувствовал себя столь совершенным, достойным зависти. Я бы, наверное, поклонился самому себе, если бы дитя обладало способностью быть таким же глупо тщеславным, каким бывает взрослый человек. В другом месте я ночью боялся бы привидений, но ведь здесь, в храме, у них нет никакой силы! Ну, а духи покоящихся здесь святых? Я сегодня в гостях только у святого Вацлава, а он, конечно, мог лишь порадоваться, что я отважился на такой смелый поступок ради того, чтобы видеть его славу и то, как он служит Богу. Если он пожелает, я с великой охотой пойду к нему министрантом. Я буду петь таким высоким голосом и так старательно переносить псалтырь из одного притвора в другой, тщательно следя за тем, чтобы не звякнуть колокольчиком ни разу против положенного, что святой Вацлав прослезится, положит руки мне на голову и скажет: "Милое дитя!"

Громкий удар часов - пробило пять - вывел меня из раздумья. Из школьной сумки, висевшей у меня на ремне через плечо, я вынул хрестоматию, положил ее на перила и начал читать. Несмотря на сгущавшиеся сумерки, мои молодые глаза еще различали буквы. Однако каждый, даже слабый, звук снаружи отвлекал меня, и я переставал читать, пока снова не становилось тихо. Вдруг послышались торопливые мелкие шаги, вот они замерли под окном. Я обрадовался, сообразив, что это мои друзья. Наш условный свист раздался во дворе. Я вздрогнул от радости. Друзья не забывают обо мне, они прибежали сюда; дома им влетит за это, беднягам! Я гордился тем, что они сейчас восхищаются мною и хотят быть на моем месте, хотя бы на часок... Всю ночь небось не будут спать от волнения! Ах, как хорошо было впустить их сюда!

Вот свистнул Фрицек, сын сапожника, Фрицек, как же мне не узнать его! Я так любил Фрицека, я сегодня весь день ему не везло. Утром, на раннем богослужении, он пролил воду н ноги священнику, - вечно этот Фрицек смотрит не на священника, а по сторонам! - а днем учитель застиг его, когда он целовался с директорской Аничкой и передавал ей письмецо. Мы все трое любили Аничку, и она тоже любила всех нас... А вот взвизгнул Кубичек... Эй ты, Кубичек! Я охотно откликнулся бы им голосом, или свистом, или хотя бы громким словом, но нельзя, я в храме! Мальчики говорили громко, чтобы мне было слышно, иногда они кричали, и только тогда я разбирал слова: "Ты та-ам?.. Тебе-е не страшно?" Да, я здесь, и мне не страшно!

Когда появлялся прохожий, они отбегали в сторону, а потом снова возвращались. Мне казалось, что я сквозь стену вижу все их движения, и я чувствовал, что с моих губ не сходит улыбка. Вот что-то стукнуло в окно... я даже испугался. Это они, наверное, бросили камешком. Еще раз! На площади вдруг раздался громкий мужской голос, брань... и мои приятели пустились наутек. Больше они уже не вернулись, напрасно я ждал.

У меня вдруг защемило сердце. Я сунул книгу в сумку, подошел к другим перилам и стал смотреть вниз. Весь храм сегодня выглядел печальнее, чем раньше, но причиной этого не были сумерки. Все здесь было печально само по себе. Я хорошо различал все предметы и мог бы ориентироваться среди них даже в темноте, потому что все здесь было мне хорошо знакомо. Колонны и алтари уже покрылись синими полотнами теней, и все стало заволакиваться одноцветным, вернее, бесцветным, сумраком. Я перегнулся через перила. Направо от меня, как раз под королевским балконом, горел неугасимый светильник. Его держал в руках каменный шахтер - подпирающая свод раскрашенная кариатида. Огонек сиял тихонечко, словно маленькая звездочка на небе, и даже не мигал. Под ним виднелся освещенный участок узорного каменного пола, напротив поблескивали темно-коричневые скамьи, а на ближайшем алтаре слабо отсвечивала золотая полоска на одеянии деревянной крашеной фигурки какого-то святого. Мне не удавалось вспомнить, как выглядит этот святой при дневном свете. Взгляд мой снова соскользнул на кариатиду. Лицо шахтера было освещено снизу, его округлые формы походили на неровный грязно-красный шар; выпученных глаз, которых мы побаивались даже днем, не было видно. Немного подальше светлым пятном виднелся надгробный памятник святому Яну, на котором я, кроме более светлого тона, не мог различить ничего. Я снова перевел взгляд на шахтера, и мне показалось, что он как-то нарочито откинул голову, словно смеется, и что он такой красный оттого, что сдерживает смех. Наверное, он косится на меня и смеется надо мной. Мне вдруг стало страшно. Я зажмурился и стал молиться. Когда мне немного полегчало, я встал, сердито поглядел на шахтера. Огонек в его руках светил, как прежде.

На башне пробило семь. И тут я пережил еще одно неприятное ощущение. Я вдруг вздрогнул от холода. На улице стоял сухой мороз, в храме тоже, разумеется, было холодно, и хотя я был тепло одет, холод стал ощутимым. К тому же давал себя знать голод. Время ужина уже прошло, а я забыл захватить с собой что-нибудь съестное. Но я решил доблестно вытерпеть голод, да-да, ибо в добровольном посте своем видел достойное приготовление к близящемуся полночному блаженству. Однако холод не преодолеешь одной лишь силой воли, надо согреться, подвигаться. Я стал ходить по хорам, дошел до нижней части органа, за которой лесенка вела наверх, к главным хорам. Я хорошо знал здесь каждый уголок и поднялся по лесенке. Ступенькам скрипнула, и я затаил дыхание, потом снова начал подниматься, медленно, осторожно, как мы обычно делали на праздниках, стараясь, чтобы привратник не заметил нас и не прогнал вниз, прежде чем мы спрячемся наверху за спины хористов.

Вот я уже и на главных хорах. Медленно, шаг за шагом, я прохожу вперед. Входя сюда, мы всегда чувствовали смущение и благоговейный трепет; сейчас я здесь один, за мной не наблюдает никто. По обеим сторонам органа поднимаются сиденья, похожие на скамьи античного цирка. Я сел на нижнюю ступень, как раз возле тимпанов. Кто может сейчас помешать мне поиграть с этими тимпанами, в которых всегда таилась для нас особая прелесть? Легонько, совсем легонько я касаюсь ближайшего из них, так легко, что и пыли с него не стер бы, потом снова трогаю его пальцем, чуточку сильнее, прислушиваюсь к едва уловимому звуку и оставляю тимпан в покое. Мне показалось, будто я совершил прегрешение.

Передо мной на пюпитрах и высоких перилах темнеют псалтыри. Я могу сейчас потрогать их и попытаться приподнять... Днем я не удержался бы от такого искушения. Эти огромные псалтыри всегда казались нам такими загадочными. Их переплеты потрескались, они окованы тяжелой бронзой, пергаментные листы на деревянных колышках сильно захватаны по краям. На этих листах блестят золотые и цветные заглавные буквы, виден черный старинный шрифт, а черные и красные ноты на широких нотных ступеньках так крупны, что их можно читать с самой верхней ступеньки. Этакие псалтыри, наверное, страшно тяжелы, ведь худощавый тенор из хора даже не может сдвинуть их с места; мы, мальчики, презирали этого долговязого тенора, - и когда надо было переместить какую-нибудь из этих книг, за нее брался толстый краснолицый бас, да и он кряхтел при этом. Бас мы любили, во время шествия всегда держались возле него, его мощный голос заставлял нас вздрагивать, нас словно пронизывал звуковой поток. Вот здесь, как раз передо мной, обычно стоит бас на праздничных богослуженьях, а вместе с ним по нотам поют еще два баса, но у них не такой красивый тембр. Левее стоят обычно два тенора... но куда они годятся, эти тенора! Впрочем, одного из них, меньшего, мы уважали. Кроме пения, он бил в тимпаны, и когда он брал в руки палочки, а рядом с ним купец Ройко, владелец дома "Каменная птица", поднимал тромбон, для нас, мальчиков, наступал самый торжественный момент...

Еще левее стоят обычно юные певчие и с ними всемогущий регент. Я словно сейчас слышу его наставления перед началом мессы, шорох нот, звон колоколов на башне... Вот звякает колокольчик в ризнице, звучит прелюдия, глубокие протяжные звуки органа наполняют весь храм, регент вытягивает шею по направлению к главному алтарю, потом резко взмахивает дирижерской палочкой, и волна звучной, прекрасной, торжественной фуги взмывает к сводам... Я словно слышу певчих, музыку, целую мессу, - с начала и до "Dona nobis paceni", прекраснее ее не было и не могло быть, ибо исполнялась она в моей душе. Неповторимо звучит бас, то и дело вступают тромбон и тимпаны. Не знаю, долго ли длилось это богослужение, но мне казалось, что оно все повторяется, и, пока неслись волшебные звуки, на башне несколько раз пробили часы.

Внезапно я снова почувствовал, что сильно озяб, и встал. Весь высокий простор неба залит легким серебряным сиянием. В окна пробивается свет звездной ночи и, кажется, свет луны. Я подхожу к перилам и гляжу вниз, глубоко вдыхаю своеобразные церковные запахи - смесь благовоний и плесени. Подо мной белеет большая мраморная гробница, напротив, у главного алтаря, мерцает второй неугасимый светильник, а на золотых стенах алтаря словно дрожит розовый отблеск. Я волнуюсь. Какова-то будет эта месса святого Вацлава! Колокол на башне, конечно, не зазвонит, ведь его услышал бы весь город и месса перестала бы быть тайной. Но, наверное, прозвенит колокольчик в ризнице, заиграет орган, и процессия, озаренная тусклым светом, медленно пойдет вокруг главного алтаря и через правый притвор к часовне святого Вацлава. Процессия, наверное, будет такая же, как бывает по воскресеньям на дневном богослужении, другой я не мог себе представить. Впереди понесут блестящие металлические фонари на красных шестах... Понесут их, наверное, ангелы, кому же еще! Потом... А кто же пойдет за певчих? Наверное, те каменные раскрашенные бюсты, что стоят наверху в трифории: чешские короли, королевы Люксембургской династии, архиепископы, каноники, зодчие храма. Нынешних каноников там наверняка не будет, они этого недостойны, особенно каноник Пешна, он чаще других оскорблял меня. Однажды, когда на богослужении я нес тяжелый бронзовый фонарь и держал его немного криво, Пешна дал мне подзатыльник. В другой раз звонарь пустил меня на колокольню, я впервые звонил в большой колокол, называемый "Иосиф", и был там один владыкой этих медных великанов, а когда спустился вниз, полный радостного возбуждения, то услышал, как каноник Пешна, стоя у входа на колокольню, спрашивал звонаря: "Какой осел там звонил? И куда гнал!"

Мысленно я уже представлял, как все эти старые господа с каменными очами открывают шествие, но мне, как ни странно не удавалось вообразить их туловища и ноги. Шли одни бюсты, они двигались так, словно шагали... За ними, наверное, пойдут архиепископы, что лежат сзади, в Кинской часовне, а потом серебряные ангелы святого Яна и с ними, держа распятие в руке, сам святой Ян. За ним вслед - мощи святого Сигизмунда, всего несколько костей на красной подушечке, но подушечка тоже как бы идет. Потом шествуют рыцари в латах, короли и полководцы из всех здешних гробниц. Одни в прекрасных одеяниях из красного мрамора, другие, в том числе Иржи Подебрад, в белом. И, наконец, с окутанной серебряным покровом чашей в руках появляется сам святой Вацлав. У него высокая и юношески сильная фигура, на голове простая железная каска, поверх боевой кольчуги надета риза из блестящего белого шелка. Каштановые волосы Вацлава рассыпались кудрявыми волнами, на лице - величественное спокойствие и приветливость. Я совсем ясно представляю себе это лицо, большие голубые глаза, цветущие щеки, мягкие волнистые волосы... Мечтая о том, как пойдет это шествие, я закрыл глаза. Тишина, усталость и дремотная фантазия взяли свое - меня охватила сонливость, ноги подо мной подкосились. Я быстро выпрямился и обвел взглядом пустой храм. Тихо и мертво, как и прежде! Но теперь эта мертвая тишина вдруг подействовала на меня иначе: усталость стала нестерпимой, тело коченело от холода, и ко всему этому меня обуял безотчетный, но непреодолимый страх. Я не знал, чего я боюсь, но мне было страшно, детское сознание вдруг лишилось всякой нравственной опоры.

Я бессильно опустился на ступеньку и горько заплакал. Слезы лились ручьем, грудь судорожно сжималась, и я тщетно сдерживал рыдания. Минутами они прорывались особенно громко и, разносясь в тишине храма, еще усиливали мой страх. Если бы не быть таким одиноким в этом громадном храме! Или хотя бы не быть запертым здесь.

Я застонал еще громче, и, словно в ответ, над головой у меня послышался птичий писк... Да ведь я не один, воробьи ночуют вместе со мной! Я хорошо знал, где они прячутся, - там, между балок, наверху, над амфитеатром хора. Это было подлинное убежище в храме, безопасное даже для наших мальчишеских посягательств: каждый из нас легко мог рукой достать до балок, но мы никогда не трогали воробьев.

Я быстро решился и, затаив дыхание, медленно прокрался по ступеням амфитеатра наверх, к балкам, отдышался, протянул руку... и вот воробей уже у меня в ладони. Перепуганная птичка пронзительно пищит и сильно клюет мне пальцы, но я не выпускаю ее. Я слышу биение маленького теплого сердца, и мой страх как рукой снимает. Я больше не одинок, и из нас двоих я сильнее; сознание этого сразу наполняет меня отвагой.

Буду держать его в руке, решаю я. Тогда страх уйдет, и я не усну. До полуночи, видно, уже недолго. Прилягу-ка я здесь, на ступеньках, руку с воробьем приложу к груди, а лицом обернусь к окну часовни святого Вацлава, чтобы сразу увидеть, когда там зажжется чудесный свет.

Расположившись таким образом, я уставился на окно часовни. Оно было темно-серым. Не знаю, долго ли я смотрел на него, но постепенно оно стало светлеть, в нем появилась яркая голубизна, словно я глядел в небо. Часы на башне начали бить, удар звучал за ударом, им не было конца...

Я проснулся, чувствуя, что страшно озяб. Все тело окоченело, кости ломило, словно меня избили. В глазах мутилось, в ушах стоял нестерпимый шум. Постепенно я осознал, где нахожусь. Я лежал на тех же ступеньках, рука моя все была прижата к груди, но пуста... Напротив виднелось освещенное изнутри окно часовни святого Вацлава, и слышались хорошо знакомые мне звуки богослужения. Значит, святой Вацлав служит мессу?

Я нерешительно встал: подошел к окну, выходившему на нижние хоры, и поглядел через стекло вниз.

Наш священник служил в алтаре мессу, министрантом у него был один из церковных сторожей, и он как раз звонил в колокольчик.

Мой взгляд со страхом устремился на знакомое место у скамей. Там стояла на коленях одна моя мать и, опустив голову, била себя в грудь. А около нее стояла... тетя из Старого Места!

Мать подняла голову, и я увидел, что по лицу ее текут слезы.

Я понял все и ощутил нестерпимый стыд, голова моя закружилась, словно я попал в смерч. Жалость к матери, которая оплакивала меня как погибшего, которой я причинил это безмерное горе, сжала мое сердце и перехватила дыхание. Я хотел тотчас бежать вниз, подойти к ней, но ноги мои подкосились, голова поникла, и я очутился на полу. Счастье еще, что я почти сразу же расплакался. Сначала слезы жгли меня, как огонь, потом принесли облегчение.

Было еще темно, и с неба падал мелкий, холодный дождь.

Прихожане расходились с утреннего богослужения. Подавленный и разочарованный, "мученик" стоял у дверей храма. Никто не обращал на него внимания, но когда старая мать, вместе с теткой, вышли из храма, к ее морщинистой руке вдруг припали горячие губы.

Перевод с чешского Ю.Молочковского. По изданию: Ян Неруда. Малостранские Повести. М.: "Художественная литература", Прага: "Одеон", 1986.

 

OCR: Sof, http://sof-m.narod.ru

Источник: OCR в рамках проекта Литературная Прага

 

Вернуться к списку литературы



PRAG.RU / Реклама

(c) PRAG.RU - Сервер о путешествиях в Прагу

Права использования: Свободное распространение при условии сохранения ссылки на www.Prag.ru