Много лет назад, летом 1922 г., волной послереволюционной русской
эмиграции в Прагу прибило человека одинокого, знающего себе цену, проницательного
и очень талантливого. Его, как и раньше до той поры, распирали новые
идеи, образы, повороты сюжетов, и потому, едва устроившись со вкусом
в милом и приветливом городе, он тут же принялся за работу и стал писать
— на этот раз о понравившемся ему месте последнего пристанища. Творческого
кризиса не было, строчки ложились, как всегда, свободно и изящно.
«Недавно я прогуливался в сопровождении своего импресарио по улицам
Праги, погруженный в тихое умиление. — О, прекрасная старуха, милая
сердцу каждого художника, — думал я, — сколько веков копила ты свои
каменные сокровища и как ты ревниво бережешь их, подобно скупому рыцарю...»
Человека звали Аркадий Тимофеевич Аверченко, было ему сорок с небольшим
лет, он был знаменит и имел славу короля русского юмора. Когда-то редактор
и владелец самых популярных в России юмористических журналов «Сатирикон»
и «Новый Сатирикон», автор читаемых всеми рассказов, он вместе со многими
тысячами русских людей был насильственно вырван из взрастившего его
культурного поля и выброшен за пределы его, как сорняк. Приживаться
на новой почве Аверченко было непросто, но удавалось, во всяком случае
без надрыва и без тех физических и нравственных потрясений, которыми
сопровождалась жизнь на чужбине многих других русских писателей-эмигрантов.
Судьба до поры до времени хранила его, и точно так же до поры до
времени улыбалась жизненная удача. В Праге, как некогда в Петрограде,
он слыл обеспеченным, много писал, много печатался в русских периодических
изданиях разных стран; в Берлине, Праге, Париже, Варшаве, Загребе, Харбине,
Шанхае один за другим выходили сборники его старых и новых рассказов.
Его друг критик Петр Пильский позднее заметил: «Тогда уже он был очень
прилично устроен в Праге».
Аверченко в Чехословакии не нуждался, и, когда
его позвали в Ревель редактировать литературный журнал, не оговорив
надлежащих материальных условий, он шутливо написал тому же Пильскому:
«Да где же это видано, чтобы человека с моим роскошным положением и
телосложением приглашали, как полубелую кухарку?» Живя постоянно на
Вацлавской площади в гостинице «Злата гуса», он много работал, писал,
был всегда бодр, инициативен, не утратил и других своих замечательных
человеческих качеств, столь привлекавших к нему его товарищей и коллег-писателей.
Он, казавшийся со стороны снобом и вычурным франтом при неизменном пенсне,
визитке и галстуке-бабочке, на поверку представал человеком доступным,
доброжелательным и очень внимательным к людям.
«Он был чудесный человек и прекрасный товарищ, — писала Тэффи.
— Личное обаяние его было очень велико. Все его приближенные — у него
их всегда была целая свита — очень быстро приобретали его жесты, его
тон, его манеру острить...»
Прекрасно характеризовал его и критик Константин
Бельговский: «У него была глубокая и искренняя душа, и он всегда был
полон какой-то особой задушевности, дававшей тепло и уют всем знавшим
его близко».
Душевного тепла хватало и для титульной нации
страны, давшей Аверченко приют. В Чехии писателя давно знали и любили
— приязнь оказалась взаимной. Первые переводы его рассказов объявились
здесь еще в 1908-1909 гг., и с тех пор не было, наверное, ни одного
чешского печатного органа, который бы не печатал Аверченко. По его приезде
тут же пошли переводные сборники, в предисловии к одному из которых
писатель заявил о намерении обрести в Праге тихую гавань, о том, что
Чехия стала для него второй родиной, предоставившей ему счастливую возможность
сойтись с братским славянским домом. Симпатии автора проявились и в
цикле рассказов «Чехо-Словакия», смешных, пронизанных острыми и точными
характеристиками, но не обидных.
Аверченко вообще, кажется, не обладал способностью обижать. При
этом он умел защищаться и давать сдачи, он мог оборвать хама и притормозить
посредственность (как бы иначе он мог вести много лет свои журналы),
но вместе с тем ему был отпущен дар называть вещи своими именами. Так
уж получалось, что он обличал всякую русскую власть, которую ему довелось
пережить. На страницах «Нового Сатирикона» царя Николая II рисовали
несамостоятельным, слабовольным государственным деятелем, виновником
«мрачного гнета» и горестной «аллеи побед», но при том, что правительство
штрафовало журнал и снимало наиболее острые материалы, сам царь был
«большим читателем и почитателем» Аверченко. Первые знамения Февральской
революции, которую писатель, по легенде, встретил в ресторане (в который
был всегда готов), обрадовали его и высекли весьма привлекательные строки:
«Весь наш скорбный путь был усеян грудами «зарезанных» рисунков и статей,
залит красными чернилами, слезами бессильной злобы... Нас было мало,
и мы не имели ружей и сабель. Мы все знали и ничего не могли сказать.
А пришли те, которых много, и у них были ружья и были сабли. И они сказали».
Однако маниловские мечтания Керенского и бесхарактерные деяния временного
правительства очень скоро стали раздражать его, что обусловило и их
соответствующую критику. Ничего, обходилось без репрессий.
С большевиками получилось сложнее, октябрьский переворот Аверченко
сразу встретил резко отрицательно. Власть большевиков он сравнивал с
«дьявольской интернационалистской кухней, которая чадит на весь мир»,
и восклицал в сердцах: «Да черт с ним, с этим социализмом, которого
никто не хочет, от которого все отворачиваются, как ребята от ложки
касторового масла». После того, как во второй половине 1918 г.
«Новый Сатирикон» был закрыт, пришлось, спасаясь от ареста, уезжать
из Петрограда. Через несколько лет, еще до Праги, Аверченко выпустил
сборник памфлетов «Дюжина ножей в спину революции». Книжка была прочитана
Лениным, который назвал автора «озлобленным почти до умопомрачения белогвардейцем»,
но диалектично отметил, что «до кипения дошедшая ненависть вызвала замечательно
сильные и замечательно слабые места этой высокоталантливой книжки».
Сам Аверченко хотел и для всей России, и для себя
нормальной и здоровой жизни. Идеи оздоровления проглядывают у него с
самого начала творческого пути, а его рецепты «больным» были просты,
остроумны и жизнерадостны: побольше вина, смеха, здоровой еды. Он хотел,
чтобы обыватели жили, а не боролись. Видя это в Чехословакии, он согревался
душой.
Он сам любил и успевал жить вкусно и смешливо.
Любил хорошо поесть и поговорить за столом с товарищами своим глухим,
вкрадчивым голосом. Во время приема пищи был по-особому словоохотлив,
хотя про еду не забывал и порой зажмуривал глаза от удовольствия.
Примечательнее всего, что Аверченко не менялся со временем, хотя
жизнь изрядно обкатала его в долгих странствиях (а до приезда в Прагу
была еще одиссея в отрезанном красными Крыму, затем многомесячное сидение
в пыльном и жестоком к изгнанникам Константинополе). Когда в 1923 г.
Пильский встретился с писателем в Риге на гастролях организованного
Аверченко эстрадного театра «Гнездо перелетных птиц», он увидел в нем
прежнее очарование: «Мой глаз приятно подмечал в Аверченко ту мягкую,
естественную, природную воспитанность, которая дается только чутким
и умным людям. Его очарование в обществе было несравнимо. Он умел держать
себя в новой и незнакомой среде легко, в меру свободно, неизменно находчивый,
внимательный, ясный, равный и ровный со всеми и для всех».
Правда, кто-то замечал и иные вещи. Литератор
Николай Брешко-Брешковский так пишет о внутренней перемене: «Чехи носили
его на руках. Много переводили, щедро платили. По всей эмиграции шли
пьесы, приносили авторские. Жилось хорошо! Внешне Аверченко оставался
прежним. Тот же мягкий юмор, то же любвеобильное отношение к людям,
но угадывалась какая-то надтреснутость. Он скорбел по России, замученной,
истерзанной, и порой эта скорбь трагически откликалась в его новых рассказах».
Возможно, друзьям было виднее, однако не тоска и не скорбь по России
стали причиной ранней смерти писателя, последовавшей весной 1925 года.
Подвела роковая случайность (или случайная неизбежность,
как сказали бы фаталисты). Всю свою жизнь у Аркадия Аверченко были проблемы
с глазами. Об этом он и сам писал в таких словах: «Девяти лет отец пытался
отдать меня в реальное училище, но оказалось, что я был настолько в
то время слаб глазами и вообще болезненен, что поступить в училище не
мог. Поэтому и пришлось учиться дома». Прочие болезни со временем отступили.
Хотя гимназий и университетов Аверченко так и не окончил, он потихоньку
превратился в массивного, рослого, несколько медлительного человека,
который в своей роскошной квартире «под звуки штраусовских вальсов шутя
работал пудовыми гантелями». Но еще до приезда в Петербург, в Харькове,
он потерял глаз, вступившись за женщину, с которой познакомился за пять
минут до того, как она стала жертвой нападения. Посетители редакции
«Сатирикона» обращали внимание на необычную внешность преуспевающего
редактора: «Левый глаз хранил жуткую слепую неподвижность, а правый
излучал что-то мягкое, вдумчиво-нежное, задушевное, что влекло чужие
сердца к его обладателю...» (Н.Брешко-Брешковский).
Старая травма напомнила о себе через двадцать лет, летом 1924 г.
глаз пришлось удалять. Через несколько месяцев после операции произошло
обострение (говорят и о занесенной инфекции), стало отказывать сердце.
Аверченко лечился в санатории в Подебрадах, и, казалось, дело пошло
на поправку. Но по возвращении с курорта 28 января 1925 г. он попал
в Пражскую городскую больницу, откуда уже не вышел. Он скончался 12
марта и был похоронен на слабо тогда заселенном русском участке Ольшанского
кладбища возле строящейся церкви Успения Богородицы. Проводить любимого
писателя в последний путь собралась почти вся русская колония в Праге.
Его кончина отозвалась стоном в сердцах русской эмиграции, а через три
дня после смерти в нью-йоркской газете «Новое русское слово» был опубликован
его последний рассказ «Сильные и слабые».
Вначале на могиле стоял простой восьмиконечный крест с фотографией
писателя. В 1930 г. русско-чешское общество «Мир» поставило здесь
беломраморный обелиск с ошибочной датой рождения. Он и сейчас там, только
весь позеленел от времени. Могилу часто посещают русские.
Разгадка Аверченко, по изящному определению О.Сергеева, заключается
отнюдь не в том, что он «высмеивал вечные пороки человека или разражался
«абличительными» речами. Может быть, главное очарование его таланта
состоит в том, что с сильными он говорил как более сильный, а со слабыми
был бережным, нежным». Вот за это его любили и продолжают любить.
АЛЕКСАНДР СИНЕНЬКИЙ
© "Русская мысль", Париж,
N 4356, 8 марта 2001 г.